обморожены ноги. Утром у него началась гангрена. Он плакал — идти с нами он не мог, а саней, чтобы его погрузить, мы не нашли. Я попросил женщин поухаживать за ним. Солдат плакал, русские женщины тоже плакали.
— Прощай, Ригони, — сказал он мне. — Прощай, сержант.
Я снова шел один. Как-то нашел на снегу желтую плитку. Поднял ее и съел. И сразу же стал плеваться. Кто знает, какую гадость я съел. Весь день я плевался чем-то желтым и весь день ощущал во рту отвратительный запах. Так и не понял, что это было — скорее всего, мазь против обморожения, а может, и взрывчатка.
Миновал еще день марша. Вдоль дороги валялись брошенные орудия. Все правильно — бесполезно тащить их дальше, пусть лучше мулы везут раненых. Нередко между альпийскими стрелками и немцами вспыхивали короткие стычки. Немцам непонятно каким образом удалось завладеть нашими мулами, которые сейчас были явно удобнее и полезнее их грузовиков. Но наши артиллеристы время на перепалки не тратили — останавливали мулов и заставляли немцев слезать. Надо было побыстрее погрузить раненых земляков. Перед лицом спокойствия и твердости альпийских стрелков бессильная ярость немцев казалась мне смешной. Тот день тянулся бесконечно долго. Вокруг не было видно ни единой деревушки, мы безостановочно шли вперед. Пригоршнями глотали снег. Наступила ночь. Марш продолжался, впереди ни малейших признаков жилья. Наконец вдали забрезжил огонек, но казалось, мы никогда до него не доберемся. Ночь длилась целую вечность. Но вот мы увидели долгожданную деревню. Не помню, куда я пошел спать и пожевал ли хоть корку хлеба. Утром, когда я снова двинулся
Однажды я устроился на ночлег вместе с офицерами батальона «Валькьезе», Вошел в избу, заговорил на брешианском диалекте и сказал, что я из их батальона. Они приняли меня в свою компанию. Я разжег огонь в печи, и тут солдат притащил в избу овцу. Я ее заколол, разрубил на куски и стал обжаривать на огне. Мне удалось раздобыть немного соли. Потом я поделил мясо на части, и все мы — человек пятнадцать — дружно принялись за еду. Офицеры, увидев, что я такой расторопный, прониклись ко мне симпатией. Но я все делал, как автомат. После сытного ужина мы заснули в теплой избе. Проснулся я первым, еще не рассвело.
— Поднимайтесь, — сказал я. — Пора, не то окажемся последними.
Но офицеры не захотели вставать так рано. Я вышел из избы один и пристроился в хвост колонны, которая уже тронулась в путь. После полудня мы добрались до какой-то деревни. Колонна была впереди, а я тащился в самом конце. С холма я вдруг увидел, что колонна зигзагом движется по степи, а ее на бреющем полете обстреливают из пулеметов русские самолеты. В деревне группки по два-три человека уже разбрелись по избам в поисках еды. На площади расхаживали голуби. Я решил подстрелить одного и съесть, снял с плеча карабин, спустил предохранитель и стал целиться метров с двадцати. Голубь взлетел, и тут я выстрелил. Он камнем на землю. Я знал, что я неплохой стрелок, но что попаду на лету из карабина в голубя — не думал. Наверняка это вышло случайно. Все же я немного приободрился. Старик русский наблюдал за мною, стоя неподалеку он подошел и жестами выразил свое изумление. Недоверчиво покачал головой, показывая на мертвого голубя. Потом поднял его, осмотрел сквозную рану, отсчитал шаги до того места, откуда я выстрелил. Протянул мне голубя и пожал руку. Я был тронут. Видно, тоже старый охотник, как Брошка.
Потом я вошел в избу, чтобы сварить голубя, снял котелок, который висел у меня на ремне вместе с подсумками. В избе сидели итальянские солдаты, но хозяев не было. Позже пришли несколько молодых безоружных офицеров. Съев голубя, я хотел взять карабин, который перед тем прислонил к стене, но его там не оказалось. Моего старого, милого сердцу карабина, который всегда так безотказно мне служил!.. Кто же мог его украсть!
Офицеров в избе уже не было, я, конечно, не могу утверждать, что карабин унесли именно они. Но предполагать могу. Мне стало обидно, очень обидно, Теперь, когда мы вырвались из окружения, безоружные — а их было в колонне большинство — старались унести оружие у тех, кто его сохранил. Я не хотел и не мог вернуться к моим друзьям без карабина. Ведь я бросил каску, противогаз, ранец, сжег ненароком ботинки, потерял перчатки, но со своим старым карабином не расстался. У меня еще оставалось несколько обойм и ручные гранаты. В избе лежало тяжелое, грубой работы охотничье ружье. Я взял его — патроны от карабина к нему подходили. Едва я вышел, как услыхал поблизости выстрелы и крики. Это партизаны, а может, и солдаты Красной Армии, которые, видимо, решили внезапно атаковать отставших от своих частей. Чтобы не попасть в плен, я огородами что было сил побежал в степь и несся, пока не догнал колонну. Рана на ноге загноилась. Этот гнилостный запах преследовал меня, к тому же носок прилип к ране. Я испытывал сильную боль, будто кто-то впился в ногу зубами и не разжимает их. Суставы хрустели при каждом шаге; я держался на ногах довольно крепко, но шел медленно, быстрее идти был просто не в состоянии. На одном из огородов подобрал палку и теперь шагал, опираясь на нее.
На следующую ночь я остановился в избе, где разместился наш врач-лейтенант. Я осторожно снял тряпье и дырявые, обгоревшие ботинки. Кожа вокруг раны стала мертвенно-бледной с желтыми пятнами гноя. Я промыл рану в чистой воде с солью. Перевязал ее куском полотенца. Снова надел носки, остатки ботинок, тряпки и замотал все это проволокой. Еще вечером я встретил в этой деревне Ренцо.
— Как дела, земляк? — спросил я.
— Хорошо, — ответил он. — Пока хорошо. Я вон в той избе остановился, завтра пойдем вместе.
И заторопился к себе. Свиделись мы с ним уже в Италии. А тогда я был один, не искал себе попутчиков, хотелось побыть одному. Ближе к ночи в избу постучал немецкий солдат. Он не был похож на своих собратьев. Он поел с нами, потом сел на скамью, вынул из бумажника фотографии.
— Это моя жена, — сказал он, — а это дочка, — Жена была молодая, а девочка — совсем еще ребенок. — А это мой дом, — добавил он. Дом в маленьком баварском селении стоял посреди елей.
Еще один день я отшагал, опираясь на палку, словно старый бродяга. И часами повторял: «Вот он, наш смертный час». Этот рефрен придавал четкий ритм моей ходьбе. Вдоль дороги часто попадались мертвые мулы. Однажды, когда я отрезал кусок мяса от туши мертвого мула, кто-то меня окликнул. Это был старший капрал из батальона «Верона», которого я еще в Пьемонте обучал в школе горнолыжников. Он, видимо, был рад встрече.
— Хочешь, пойдем дальше вместе? — предложил он.
— Я не против, пошли, — ответил я.
Потом дня два или три мы шли уже вместе. В школе его прозвали Ромео из-за того, что однажды ночью он проник через окно к пастушке. Учеба в горнолыжной Школе явно сослужила ему хорошую службу. Он — Ромео, а она — Джульетта. Он был новобранцем, и друзья подшучивали над его страстью. Как-то вечером мы сидели в хижине среди ледников, а Ромео взял и спустился
Солнце начало пригревать землю, дни становились длиннее. Мы шли вдоль берега реки. Пронесся слух, что мы вырвались из «мешка» и вскоре доберемся до линии немецкой обороны. Те, кто шли в самом хвосте колонны, рассказывали, что русские солдаты, танки и партизаны часто отрезают край колонны от основных частей и забирают отставших в плен.
Однажды в балке я увидел застрявшие в снегу сани с ранеными. Мы с Ромео шли вдвоем по обочине дороги. Проводник и раненые на санях просили о помощи. Вокруг было множество солдат, но мне казалось, что обращаются они именно к нам. Я остановился. Обернулся назад, а потом зашагал дальше. Когда я снова обернулся, то увидел, что сани тронулись с места. А я опять был один, никого не искал, ничего не желал. Ромео шел чуть позади. В одной деревне — помню, было еще светло — мы заночевали в какой-то избе.
Вечером в ту же избу зашли офицеры. По кисточкам на их шляпах я понял, что они из батальона «Эдоло». И спросил у них о Рауле.
— Погиб, — ответили они, — погиб в Николаевке. Шел в атаку на немецком танке, и, когда спрыгнул