не сдерживаемого более соображениями общепринятых норм, объясняют критику, неоднократно выражавшуюся еврейскими писателями, как-то Брауном в 1933 году, раввином Эльмером Бергером в 40-х и Альфредом Лилиенталем в 50-х годах. Их опасения и критика были вполне оправданы отражением этой ненависти в еврейском печатном слове. В одной книге за другой копающиеся в психологии еврейские писатели анализировали «еврейскую душу», неизменно кончая выражением презрения или ненависти по отношению то одной, то другой группы не-евреев в самых шовинистических формулировках. Известный еврейский писатель Артур Кестлер, описывая этот свой анализ иудаизма, писал: «Самым поразительным открытием было, что легенда об „избранном народе“ понимается правоверными евреями совершенно буквально. Протестуя против расовой дискриминации, они тут же подчёркивают своё собственное расовое превосходство, основанное на договоре Иакова с Богом». Однако, воздействие этого «поразительного открытия» именно на эту конкретную еврейскую душу оказалось довольно неожиданным: «Чем больше я знакомлюсь с иудаизмом, тем большую горечь я испытываю, и тем более ярым сионистом я становлюсь». Вероятный повод (трудно употребить термин «причины» в отношении столь нелогичной реакции) странного воздействия на г-на Кестлера им же самим признанного еврейского расизма, нетерпимости и высокомерия следует искать на двухстах страницах его жалоб на преследование евреев в Европе и их изгнание оттуда. Его искание справедливости не распространяется, однако, на арабов, которые, по его мнению, заслужили своё, ибо он описывает арабскую семью (подвергшуюся преследованиям и изгнанию со стороны сионистов в Палестине) следующими словами, явно полным презрения: «Старуха идёт впереди, ведя на поводу осла, на котором сидит её старик… погружённый в печальные мысли об упущенной возможности переспать со своим младшим внуком». Другими словами, если страдающей стороной не являются евреи, то преследование и изгнание представляются вполне допустимыми, тем более если речь идёт о существах с подобного рода низменной психологией.
Перемены в тоне и принятых нормах приличия в еврейской литературе нашего времени могут быть далее прослежены в писаниях уже цитированного нами г. Бен Хехта, сожалевшего о том, что Иисус не был превращён в мясной фарш, вместо того, чтобы быть удостоенным распятия, поскольку в этом случае христианство вряд ли смогло бы появиться на свете. Трудно представить себе, чтобы какой-либо издатель или какая-либо газета прежних времён позволили себе напечатать подобного рода мерзости, единственной целью которых является грязнейшее оскорбление религиозных чувств большей части цивилизованного человечества. Тот же самый Хехт писал также, что «в течение сорока лет я жил в этой стране (т. е. в Америке), не встречая антисемитизма и даже отдалённо не размышляя о его существовании». Логическим выводом из этого было бы, что г. Хехт не испытывал желания проживать где бы то ни было в другом месте. Тем не менее, когда готовилось создание сионистского государства, он писал, что каждый раз, когда в Палестине убивают британского солдата, «американские евреи празднуют это в своём сердце». Глубокое, хотя и мало вразумительное понимание изменений в еврейской душе в нашем столетии дают также книги некоего г-на Мейера Левина, в которых, по мнению автора, тоже содержатся вещи, в другие времена считавшиеся непечатными. Его произведение «В поисках» (In Search) показывает, что имел в виду упоминавшийся нами Сильвен Леви на Версальской конференции в 1919 г., говоря о «взрывных тенденциях» восточного еврейства. Г-н Левин родился в Америке, его родители были иммигрантами из восточной Европы, и его с детства воспитали в ненависти к русским и полякам. Похоже, что и в «новой стране», где он родился и вырос, он нашёл мало хорошего для себя, занимаясь уже в ранней молодости подрывной агитацией среди рабочих в Чикаго. Он описывает, как он провёл полжизни в мучительных попытках поочерёдно то отделаться от своего еврейства, то вновь к нему приобщиться. Если евреи в самом деле считают себя совершенно отличными от всего прочего человечества, то г-н Левин показывает читателю его книг, что это убеждение — продукт навязчивого, почти мистического извращения. По его собственным словам, он беспрестанно задавал себе вопросы, «кто я такой?» и «что я здесь делаю?», и он утверждает, что «евреи повсюду задают себе те же самые вопросы». Далее он рассказывает о некоторых открытиях, к которым его привели эти попытки самоанализа. Описывая дело убийц Леопольда и Леба в Чикаго (двое молодых евреев из богатых семей изуродовали и убили маленького мальчика, тоже еврея, по крайне патологическим мотивам), он пишет: «Я полагаю, что помимо ужаса, внушаемого этим делом, ужаса сознавать, что в человеческих существах могут быть мотивы убивать, помимо простых мотивов похоти, жадности или ненависти, помимо всего этого я испытывал некое подавленное чувство гордости за блестящие способности этих двух юношей, симпатию к ним за то, что они стали рабами своего чисто интеллектуального любопытства, гордость за то, что и этот совершенно новый уровень преступления, даже и он смог быть достигнут евреями. Помимо испытавшегося также и мной модного увлечения „страстью к новому опыту“, и в состоянии некоего странного благоговения, я чувствовал, что вполне их понимаю, и что именно я, будучи также молодым, интеллигентным евреем, был с ними в духовном родстве». В другой раз он описывает свою роль (он называет себя при этом «добровольным помощником», но правильнее было бы охарактеризовать его как агитатора) в забастовке рабочих-литейщиков в Чикаго в 1937 г., вызвавшей столкновения с полицией, причём несколько рабочих были убиты. «Добровольный помощник», г-н Левин, «оказался в рядах» демонстрации забастовщиков и «удирал вместе с другими», когда началась стрельба. Он не был ни литейщиком, ни забастовщиком, а затем он и другие лица очевидно также «добровольные помощники», организовали массовый митинг, во время которого он показывал толпе диапозитивы газетных фотографий, подписи которых были им вырезаны, поскольку они не имели ни малейшего отношения к происходившим событиям. Показывая фотографии, он сопровождал их комментариями, рассчитанными на то, чтобы возбудить толпу, не имевшую представления о том, о чём в действительности шла речь на показанных снимках. Он пишет:
«Поднялся такой рёв, что мне казалось будто вся огромная аудитория превратилась в котёл кипящей ярости, готовый опрокинуться на меня… Я чувствовал, что никогда не смогу обуздать разъярённую толпу, что она прорвётся сквозь двери, вырвется наружу и разнесёт и сожжёт здание городского совета — так она была разъярена показанными мной картинками. В этот момент я испытал чувство опасности власти, сознавая, что лишь немногие дальнейшие слова могли бы развязать такое насилие, которое превзошло бы всё до тех пор виденное… Если я порой и чувствовал себя непричастным ко всему этому, в качестве постороннего, художника и еврея, то тем не менее я ясно ощущал, что существует также всеобщий, мировой порыв возмущения. Я осознал, что вероятно одной из причин склонности евреев к социальному реформизму было чувство необходимости слиться с этими движениями, которые включали в себя также и еврейские проблемы».
Непредвзятому читателю не остаётся, читая эти небезынтересные излияния, иного, как вспомнить написанное г. Морисом Самюэлем в 1924 г. то ли в качестве жалобы, то ли как угроза: «Мы евреи — разрушители, и навсегда останемся разрушителями». Похоже, что только в качестве подстрекателя других г. Левин — по его словам «посторонний» — чувствовал себя причастным ко всему этому, включавшему в себя также и его «проблемы». Подстрекательство нерассуждающей, глупой «черни» является темой, которая красной нитью проходит через все «Протоколы» 1902 года. В цитированном нами отрывке Левин признаёт сам, что только как подстрекатель толпы он мог чувствовать себя частью всего человечества. Его психология не изменилась и в последующие годы, а что касается сионизма, то в годы его юности он был в Америке почти неизвестен, в 1925 же году, когда ему исполнилось 20 лет, он всё ещё был «вопросом, едва доходившим до сознания евреев, родившихся в Америке… им занимались одни только бородачи со старой родины, а если американского еврея и случалось затащить на собрание сионистов, то он находил, что выступавшие говорили с русским акцентом или же просто переходили на „идиш“. Моя собственная семья к этому движению никакого интереса не испытывала».
Другими словами, как и на примере обоих Моргентау, отца и сына, перемена произошла на протяжении одного поколения. Родители г-на Левина, прибывшие из страны, где их якобы «преследовали», были вполне довольны той страной, в которой они процветали. Сын, однако, доволен не был. Вскоре его понесло в Палестину, где он воспылал ненавистью к арабам, о которых он в дни своей юности даже и не слышал. Как об остроумной шутке он пишет о маленьком инциденте в сионистском поселении, где работавший в поле араб почтительно обратился с просьбой дать ему глоток воды; г-н Левин и его приятели указали ему на бочку, из которой араб с благодарностью стал пить под их смех: в бочке была вода для лошадей. Десять лет спустя он был в Германии, принимая участие в разгулявшейся там талмудистской