достать.
«Многие, как и я, хотят покончить со всем этим, — писал Тринь, — но мы остаёмся, Май, потому что мы боимся, что американцы сбросят нас в море со своих железных птиц».
Он был молод, ему было всего 26 лет, и у него на свете было всё, ради чего стоило жить…
И вот однажды война добралась и до Ли Ши Триня, да он, собственно, всегда знал об этом.
— Эй, лейтенант, — кричит Пол Харрис, снимая мину-«клеймор», — это были узкоглазые: трупов нет. Наверняка унесли отсюда ноги, когда рванула последняя мина. Азиаты всегда забирают своих мёртвых — считать некого.
Занимается день. Ночная засада снята. Мы жуём пайки и чистим оружие. Я поглощаю банку ветчины с бобами, запиваю тёплой водой из фляжки и чищу ствол винтовки.
— Кажется, одного всё-таки забыли, — прыскает Нейт Симс. — Вон там валяется, тот ещё видок. Где этот журналист? Эй, Брекк! Глянь-ка на чувака, которого ты вчера завалил. Ффффууу, уже поспел…
Я иду смотреть на мёртвого солдата. Это маленький вьетконговец, я его убил. Никто не будет скучать по этому парню. Он так и не понял, что его прикончило.
— Эл-ти не смотрит, парень: можешь взять его уши, если хочешь. Прекрасный сувенир, — шепчет Симс и протягивает мне охотничий нож. — Нравятся бусы? Сделай из них ожерелье, — дразнит он, сверкая лезвием у меня перед носом.
Пожимаю плечами и отказываюсь. Я не увлекаюсь ушами. Я видел уши и язык, что привёз Билли Бауэрс с операции «Джанкшен Сити». Мне не понравилось. Убийство само по себе противно, а расчленение трупов…
Я только хотел сфотографировать мертвеца. До этого мне не доводилось видеть врага вблизи. Это был первый мёртвый вьетнамец, которого я видел так близко.
Чёрт, погоди, вот ребята из штаба в Сайгоне увидят это! Сержант Темпл и в особенности Билли Бауэрс. Доказанная смерть. Мой первый азиат — и в первую же командировку.
Я ошалел и возомнил невесть что. Я попал к ребятам взвода лесных бойцов, которые кокнули несколько придурков — и на какой-то миг меня пронзила гордость и возбуждение от войны, прямо как Билли.
Я больше не был трусливым солдатиком, занятым непыльной работой в тихом тылу. Вчера всё изменилось. Это был особенный день. Меня крестили огнём, и теперь я мог вступить в древнее солдатское братство, в которое не было доступа тому, кто не бывал в бою, сколько бы звёздочек и нашивок у него ни было, — братство пехоты, исполнившей свой долг.
Хотя тогда я мыслил об этом совсем другими категориями. Я знал только, что случилось нечто неожиданное и что с того дня не бывать мне таким, как прежде. Это событие изменило всю мою жизнь…
И детство моё бесповоротно осталось в прошлом.
Теперь я мог рассказать всем, кто остался дома, о ребятах, по-настоящему воюющих на этой войне. О том, как они таскаются по зелёному Нагорью и бьются с Люком-Говнюком лицом к лицу, днём и ночью, у рисовых полей и пагод, как ходят к чёрту на рога и возвращаются назад.
Здесь был иной мир. Мир без законов и ограничений. Одобрение получало только право убивать. Мы выпали за пределы цивилизации, туда, где не было никаких правил и установлений. В мир первобытной этики, настолько далёкий от штаба армии в Сайгоне, что с равным успехом мы могли бы танцевать этот «Кровавый балет смерти» где-нибудь на кольцах Сатурна.
Луч света проникает сквозь заросли джунглей и зелёными пятнами ложится на лицо Люка; стрекоза мягко садится на его нос, но вдруг взлетает и уносится прочь.
Воздух тяжёл и влажен. Я слышу запах прелых листьев и древесины.
Люк за всё заплатил, Денни. Око за око, зуб за зуб. Но этого недостаточно, чёрт подери! Десять тысяч глаз за око — и этого будет недостаточно. Никогда не будет достаточно. Я тебя расстроил. Прости. Я должен был быть там. Я должен был быть с тобой рядом в том бою. Иногда я жалею, что не погиб с тобой, Денни. Тогда стало б легче. Мне так тебя не хватает, чёрт возьми!
Я достаю из футляра «Пентакс». Плохое освещение. Воняет как в сыром погребе у нас дома, где отец держит свои удочки, а мама — банки с вареньем.
Устанавливаю объектив на 1,4 фута, затвор на 1/30, навожу резкость и щёлкаю.
— Давай я сниму, как ты ссышь ему в рот, Брекк? — снова спрашивает Симс. — Славная будет фотка для твоей девчонки.
— Нет, спасибо, а девчонки у меня нет: помахала мне ручкой перед самым отъездом…
— Sin loi, парень, прости. Пусть у тебя всё наладится.
Я снова посмотрел на убитого. Пуля проделала в затылке огромную дыру — можно было засунуть кулак. Он потерял огромное количество крови.
Так и должно быть. Как говорит сержант Дуган, от крови растёт трава лучше, пусть даже эта трава — слоновая.
Вот ведь срань, ты, изделие мастера «ручных» дел! Как тебе нравится быть дохлым? Тебе идёт. Ты сам хотел этого…
Пинаю ботинком то, что осталось от его головы. Мозги грязно-серого цвета текут на землю, как желток из разбитого яйца. Кровь засохла в чёрные сгустки, и кожа приобрела бронзовый оттенок. Он уже начал вонять и разлагаться.
Плоть на ногах, ягодицах и искромсанном животе расползается в местах соприкосновения со швами испачканных кровью пижамных шорт. Обнажённое гниющее тело ужасно смердит: трупный газ, отвратительный, как пердёж мертвеца, создаёт незабываемый «аромат».
Однако в джунглях мёртвое не валяется вечно. Здесь ничто не пропадает зря. Возрождение и гниение — две стороны одного процесса, и шустрые сонмы падальщиков моментально приступают к работе.
Чавкают личинки, въедаясь в глаза, и насекомые-могильщики заполняют рот. Над осколками костей роятся тучи мух и москитов, и серая слизь продолжает вытекать из черепа.
Носком ботинка переворачиваю его голову. Чавканье словно бы усиливается и почти оглушает. Мухи повсюду. Глаза Люка открыты, и на лице выражение удивления.
Мы все когда-нибудь умираем, Люк. Какая гадость!
На лбу над левым глазом — кружок синюшной, не больше полудоллара, плоти прикрывает дырочку, куда вошла пуля.
При ударе 7,62-мм медная пуля пробила кожу, хрящи, кости и лобную пазуху, заполненную жидкостью, разорвала нервы, артерии, перегородки, мускульные ткани и кровеносные сосуды и, наконец, развалила на куски его интеллект — три фунта белковой массы, которая отделяла его от животного мира и давала ему власть над ним.
Мозг, мягкий, как масло, а теперь бесформенный, как студень, когда-то формой напоминал орех и размером был не больше бейсбольного мяча. Это был удивительно смертоносный орган, ибо с его помощью он мог убивать ради самого убийства: ради удовольствия, спортивного интереса или Северо-Вьетнамского флага — всё равно.
Клетки мозга слагались воедино, будто тщательно огранённые драгоценные камешки в часах «Ролекс», и работали как микрочипы человеческого компьютерного банка данных, храня мысли, чувства, мечты и фантазии этого парня.
Но не более того.
Пуля сравняла мозг с мусором, похоронила, как цыплячьи потроха, — вытолкнула серую массу из черепа и пролила на землю. Его флюиды, живые ткани, волосы и кости вырвало вулканической силой из затылка, а из развороченного двумя другими пулями живота свисали зелёно-бурые внутренности.
Кишки — наиболее уязвимое место человека. Это центр его бытия, где сосредоточены его страсть созидания и одержимость разрушения. Именно здесь он чувствует агонию и экстаз: любовь и гнев, ненависть и страх, голод и болезнь.
О чём он думал перед смертью? Как спасти свою жизнь? Или чью-то другую? Больно ли ему было? Чувствуют ли азиаты боль так же, как мы?