Прежде чем закончился наш процесс, Ваничка оказалась вовлечена в другое дело, на этот раз в связи с демонстрацией в декабре 1876 г. у Казанского собора. Она находилась там со своими друзьями и восторженно приветствовала этот смелый шаг, а затем вместе со многими другими была безжалостно избита и арестована. Со спокойствием и уверенностью она стоически перенесла все муки следствия и оказалась в Доме предварительного заключения, столь же бесстрашная, как и прежде.
Вернусь чуть назад: впервые я познакомилась с этой замечательной девушкой незадолго до суда. Нам позволяли входить друг к другу в камеры, обмениваться несколькими словами и ходить на прогулки группами. Мы выбирали спутников по своему вкусу, хотя смотрители, к нашему неудовольствию, часто путали фамилии. Тогда они предложили нам самим составлять списки на каждую прогулку. Составлением списков занялась я, благодаря этому надеясь более тесно познакомиться со всеми заключенными из нашей группы и с «москвичками», как называли себя женщины, проходившие по «Процессу пятидесяти». Таким образом я встретилась с Ваничкой.
Она была высокой, стройной и гибкой. Выражение ее неправильного лица было вызывающим, а улыбка – ироничной. Шутками и смехом она более отталкивала от себя, чем привлекала; и тем не менее, мы вскоре не только близко познакомились, но и подружились. Вероятно, мы отлично дополняли друг друга. Моя пылкость и ее сдержанность составляли стабильное и гармоничное целое.
Ваничка стала для меня как дочь, и ближе ее ко мне была лишь Мария Александровна Коленкина. Сейчас, когда мне 74 года, а ей 62, она остается для меня младшей сестрой, которая заботится о своей старшей и беспокойной сестре. Так мы и заканчиваем свою жизнь, находя поддержку в нашей старинной и прекрасной дружбе.
Однажды ночью раздался звон колоколов, а в коридоре прозвучали таинственные шаги и шепот. Это был обыск. Дверь распахнулась, и в камеру ворвались чиновники в форме. За ними на пороге стояли испуганные смотрители. Нам приказали вставать. Я закуталась в одеяло, надела шлепанцы и встала рядом с трубой лицом к стене. Я не хотела показаться испуганной, но мне было тревожно, так как я только что писала о хождении «в народ». Рукопись была спрятана в щели, и увидеть ее можно было лишь лежа на полу. Один из жандармов, вошедших в мою камеру, наклонился. Я была уверена, что он заметил рукопись, но его внимание тут же привлекли бумажные пакеты на полу. Как он обрадовался, когда обнаружил, что они набиты обрывками бумаги! На каждом листе имелся список из семи имен – всякий раз в разных сочетаниях.
Хитрая старая генеральская вдова Григорьева сказала: «Это списки на прогулку». И жандармы ушли, ничего не найдя, хотя ожидали собрать богатый урожай. Они знали о нашей оживленной переписке друг с другом, о наших рукописях, ходивших внутри тюрьмы и вне ее, и о помощи, которую оказывали нам адвокаты в этом отношении; но им удалось обнаружить лишь несколько незначительных записок. Вскоре после обыска отец Митрофан писал мне: «С огорчением сообщаю, что при мне нашли ваше письмо. Взрослому человеку очень глупо поступать так безрассудно, однако в тюрьме, как ни в каком другом месте, хочется хранить письмо и перечитывать его снова и снова».
Вероятно, поймали не только его одного, а мы в своих письмах были так откровенны, что по ним легко было составить представление о наших характерах. Кроме того, жандармы могли все разузнать о нас и другими путями, так как в мужском отделении заключенные переговаривались через открытые окна, а тюремщики, стоявшие на дворе, слушали и доносили о содержании всех разговоров. Кроме того, смотрители из пустых камер могли подслушивать разговоры, ведущиеся в «клубах», и таким образом узнать самые интимные сведения. Те, кто присоединился к акции протеста – а такие составляли примерно три четверти от общего числа заключенных, – говорили вполне откровенно и ничего не боялись.
Глава 14
«Процесс 193-х», 1877–1878 годы
Процесс, насколько я помню, начался в сентябре. Мы решили явиться в суд в полном составе, чтобы ознакомиться с условиями, в которых он проходит, и иметь возможность действовать согласованно. Зал суда был маленьким, места там хватало лишь для должностных лиц и подсудимых.
Нас одного за другим вели по длинным коридорам, соединявшим Дом предварительного заключения с судом. Конвои постоянно натыкались друг на друга. Пока конвоиры подгоняли нас, мы поспешно обменивались приветствиями и вопросами.
Треть зала занимали судьи и их помощники. За сенаторами рядами сидели чиновники в форме и при регалиях. Напротив них размещалось около ста человек на скамьях. В середине располагались столы для адвокатов и свидетельское место. Налево от судей находилась «голгофа» – скамья подсудимых, окруженная барьером. Свидетельское место справа от судей было заполнено нашими женщинами.
От присутствия стольких людей кружилась голова. Мы находили тех, кого знали, и расспрашивали о незнакомых. Я впервые увидела Мышкина, Войнаральского, Рогачева, Сажина, Муравского и многих других. Женщин же я всех встречала раньше. Казалось, мы забыли, что нас привели на суд. Мы приветствовали друг друга и обменивались записками. На судей никто не обращал внимания. Поднялся гвалт. Наконец колокольчик председателя призвал к порядку, и мы замолкли.
Началась судебная процедура. Нам задавали обычные вопросы:
– Возраст?
– Двадцать лет. Арестован в шестнадцать.
Или:
– Двадцать один. В тюрьме с шестнадцати лет.
Подобные ответы раздавались часто. Все обвиняемые просидели в тюрьме не меньше четырех лет, а некоторые – например Чарушина – и все пять. Судя по ответам на вопрос о занятии, многие были учителями, но большинство – студентами. Были среди подсудимых уже практикующие студенты-медики и несколько рабочих. Некоторые называли себя революционерами, другие говорили, что у них нет определенного занятия.
Такое враждебное и презрительное отношение к юридической процедуре, изобретенной специально для политических дел, было очевидно. После суда над нечаевцами в 1871 г. правительство осознало все негативные стороны открытого суда над «политическими преступниками» и увидело, как быстро и основательно такие публичные процессы открывают образованному обществу глаза на реалии российской жизни. Например, совершенно ясно, что открытый суд над Нечаевым сыграл важную пропагандистскую роль. Газеты печатали речи прокуроров и подсудимых, и публика с жадностью читала эти отчеты, которые пробуждали у всей отзывчивой части населения сочувствие к молодежи, взявшей на себя инициативу борьбы со старым режимом.
Итак, мы не только знали заранее, что процесс будет закрытым, но и то, что даже за закрытыми дверями нам не позволят ни раскрыть причин, заставивших нас взять на себя ответственность прямого обращения к народу, ни обстоятельств, при которых это произошло, ни тех несправедливостей и злоупотреблений, с которыми мы сталкивались за годы предварительного заключения.
Мы знали, что неопытных молодых людей и простых крестьян запугали, заставив дать показания, нужные жандармам и прокурорам, что детей из сельских школ собирали и заставляли клеветать на своих учителей и, наконец, что обвинительный акт состоит из измышлений, превратных толкований и лжи, призванной дискредитировать подсудимых и все их дело.
Перед судом должно было предстать около трехсот человек, но в наличии было лишь 193. Где же остальные? Они либо умерли, либо сошли с ума. А что мы видели в зале суда, переполненном молодыми людьми? Мертвенно-бледные и зеленовато-желтые лица, одни опухшие, другие истощенные. Некоторые обвиняемые были на костылях, другие ужасно кашляли. И те, к кому приближалась смерть, жадно осматривались, словно в поисках поддержки со стороны своих здоровых товарищей.
Рядом с сенаторами сидели «представители сословий» – градоначальники, предводители дворянства или старшины той же волости. Вид у них был самый глупый, но при назначении наказаний они пытались превзойти сенаторов в суровости и требовали для всех нас каторги.
Мы не теряли мужества. Те из нас, кто находился в добром здравии, с одной стороны, глубоко сочувствовали больным и инвалидам, а с другой – испытывали счастье и гордость, когда смотрели на «голгофу» и видели там лучших представителей нашего дела. Тамвиднелся высокий, невозмутимый Ковалик и темноволосый, живой Войнаральский; высокий, изможденный мученик Муравский; красивый Мышкин; сильные, коренастые Рогачев и Сажин; Желябов, излучающий здоровье и жизнерадостность, и