многие другие храбрецы.
Мы обменивались приветствиями и просили адвокатов, сидевших в промежутках между нами, передавать соседям наши слова. Председатель звонил в колокольчик, умолял, приказывал и в конце концов страшно разозлился. Но все было бесполезно. Кроме чувства презрения к властям, на нашей стороне имелось еще одно преимущество. Зал практически перешел в наши руки. Мы были гораздо многочисленнее наших врагов, их помощников и сановников, занявших места за сенаторами. Все мы говорили и шумели, всех нас занимали собственные заботы, а вовсе не заботы сенаторов. В течение первого дня едва успели огласить список подсудимых, после чего нас развели по камерам, пока судьи, оказавшись в затруднении, размышляли над вопросом: «Как нам с таким неуправляемым народом соблюдать процедуру?»
На следующий день мы узнали от адвокатов, что сенаторы в негодовании придумали способ поддерживать порядок – а именно, судить нас группами. Это решение давало многим новый, менее вызывающий предлог для отказа участвовать в работе суда, так как судьи, разделяя нас по собственному разумению на группы, нарушали закон, и юристы считали, что это достаточное основание для протеста. Протест поддержали три четверти всех подсудимых, и каждый из нас получил право привести те причины для своего отказа, какие он сочтет уместными. Мы вели многочисленные дискуссии и обменивались письмами на эту тему, благодаря чему выработали целый ряд аккуратных формулировок, различавшихся степенью осторожности и радикализма.
Нас снова вызвали в суд, и поток подсудимых опять затопил маленький зал. Второй день ушел на зачтение обвинительного акта, но никто из нас его не слушал. Нам не терпелось повидаться друг с другом и прийти к пониманию. Все мы знали, что этот день проведем вместе, а затем можем расстаться – возможно, навсегда. Колокольчик председателя звонил не умолкая. Из зала раздавались выкрики: «Клевета!», «Неправда!», «Ложь!», «Мы не хотим этого слушать!». Желиховский поспешно бормотал свой бесконечный текст. Наконец он остановился в отчаянии. Мы переговаривались не только с соседями, но и с другими скамьями и даже оборачивались спиной к судьям. Агитация за акцию протеста велась совершенно открыто. Я познакомилась с Желябовым, и он поздравил меня с успешным ведением пропаганды.
Внезапно раздался звонкий, серебряный голос, ясный и смелый, четко провозглашающий каждое слово могучего протеста. Гул моментально умолк. В наступившей тишине все обратились в слух, и даже сенаторы начали прислушиваться. Это Ипполит Мышкин объяснял им, почему он не желает слушать обвинительный акт и счел необходимым заявить протест. Даже сейчас, сорок лет спустя, я как наяву слышу его чудесный голос. Он говорил не только красиво, но как человек, обладающий властью; он обращался к судье так, как судья обычно обращается к подсудимому. В России есть только один оратор, сопоставимый с Мышкиным, – Александр Федорович Керенский. Мышкин, плебей от рождения, на себе испытал все несчастья рабской жизни простого человека, и это придавало его гневу привкус самой едкой горечи. Его прерывали, указывали на несвоевременность его протеста. С «голгофы» пытались говорить другие подсудимые, но их неизменно прерывал колокольчик.
Когда мы расстались, дело шло к вечеру. У всех нас в мыслях был только завтрашний день. Мы чувствовали, что последний день будем вместе, что из-за своего протеста снова окажемся в ненавистных одиночных камерах и не сможем больше обмениваться словами утешения и надежды. Так оно и вышло.
На третий день мы дали решительный бой. Мышкин говорил снова. Мы поддерживали его и требовали, чтобы нас судили вместе. Поднялся такой шум, что тщедушная фигурка Желиховского еще больше съежилась, став почти невидимой. Он воскликнул: «Но это же революция!» и упал в свое кресло. Мы выкрикивали свой отказ принимать участие в позорной процедуре. После этого армия заключенных устремилась по коридорам, растекаясь ручейками в камеры. На этом мое участие в процессе закончилось.
Поскольку три четверти от общего числа подсудимых отказались присутствовать на суде, в тюрьме целый день снова было многолюдно. Мы решили оспаривать правила одиночного заключения и настаивали на праве совместно ходить на прогулки, посещать друг друга в камерах, совместно читать, видеться с адвокатами и на прочих привилегиях. Причины держать нас в изоляции не было, так как мы больше не участвовали в работе суда и уже не раз говорили друг с другом. С другой стороны, эти привилегии были для нас очень важны, так как давали не только личное удовлетворение, но и возможность обсуждать дальнейшие планы.
За немногими исключениями, товарищи предлагали возобновить революционную работу после выхода на волю. Все надеялись бежать, и для нашего пылкого воображения ни каторга, ни ссылка в отдаленные места не казались препятствием. Мы назначали будущие встречи, договаривались об адресах, шифрах и способах связи. Изобретались многочисленные хитроумные способы избежать надзора и обысков, но я не собираюсь описывать их здесь на случай возможных перемен и переворотов в будущем.
Особое значение для нас имели разговоры со свободными людьми. От них мы не только узнавали, что творится в мире, но и доверяли им связь с заговорщиками, оставшимися на воле. Через них мы установили контакты с Москвой, Киевом и другими стратегически важными местами. Ко мне посетители из внешнего мира приходили редко. Однажды меня вызвали, и я, к своему удивлению, увидела Марию Александровну Коленкину, такую же худенькую и милую, как всегда. Я знала, что она в Петербурге, так как получила от нее длинное письмо, полное тоски и разочарования в крахе наших планов. Зная, что она живет на нелегальном положении с того времени, как мы встречались в последний раз, я поразилась тому, что она пришла в тюрьму как свободный посетитель. Мы с ней сумели повидаться несколько раз и обсудить важные дела.
Она и ее ближайшая подруга, Вера Засулич, решили встать на защиту прав и чести заключенных, которые подвергались оскорблениям и беззакониям. Особенно они мечтали отомстить за Боголюбова,[39] которого высекли по приказу начальника полиции Трепова, но считали, что написанное Желиховским клеветническое обвинение оскорбляет всех нас и дискредитирует все революционно-социалистическое движение. Обе девушки решили сами наказать Трепова и Желиховского, поскольку эти двое олицетворяли жестокость властей по отношению к нашей молодежной, лояльной организации. Мы тщательно обсудили этот план, хотя приходилось говорить через две проволочные сети, расстояние между которыми составляло полтора метра, а рядом постоянно ходил жандарм или смотритель. Я не собиралась разубеждать ее, так как знала, что ее сильная натура стремится к жертве и что для нее гораздо мучительнее быть пассивным свидетелем жестокостей, которые обрушиваются на наших друзей. Кроме того, я считала, что преступления неограниченного деспотизма не должны оставаться безнаказанными и мы должны за все отплатить Трепову и Желиховскому на глазах общественности, которая негодовала, но трусливо оставалась в бездействии.
План был разработан до конца, но девушки собирались дождаться окончания суда и вынесения приговора, чтобы их поступок не оказал влияния на нашу участь. Процесс продолжался пять месяцев. 24 января 1878 г. нам выдали напечатанный текст приговора. На следующий день по городу разнеслась весть, что Трепова тяжело ранила неизвестная женщина. Мое сердце трепетало. Больше никаких новостей не было. Я поняла, что план Маши (Коленкиной) провалился, и очень тревожилась за нее. Я знала, что при ее гордости эта неудача вызовет у нее глубокие страдания.
Придя в очередной раз на свидание, она рассказала мне, как все произошло. Чтобы ознакомиться с обстановкой во время приемных часов Желиховского, она несколько раз пыталась встретиться с ним по делу, но он упорно отказывался принимать ее. Тогда она пообещала его слуге 100 рублей, если он устроит их встречу. Слуга согласился. В одиннадцать утра две девушки с револьверами, спрятанными под одеждой, разошлись. Машу не пустили к Желиховскому. Вера попала к Трепову и выполнила свою миссию.
В те месяцы, пока шел суд, я переписывалась с Валерианом Осинским, жившим в Киеве. Там вопрос террора уже получил первостепенное значение. Проводить его доверили Осинскому. Зная о моем сочувственном отношении, он держал меня в курсе своих планов. Состояние вещей в России ясно свидетельствовало, что без борьбы с правительством не на жизнь, а на смерть политические проблемы решить нельзя. Правительство упорно противодействовало всем попыткам пробудить народное сознание. Находясь в Доме предварительного заключения, мы обсуждали, настало ли время для действий или еще нет. Большинство из нас безусловно отвергало идею террора, заявляя, что непосредственная работа с народом подготовит его к экономическому и политическому освобождению. Меньшинство желало отложить терроризм до того времени, когда массы смогут поддержать наши действия.