Мать беспокойно спит, лунная полоса от щели между шторок пролегла по полу и по ее кровати, сооруженной из ящиков и досок. Над кроватью темно-синий коврик с белыми, как лунный свет, красноносыми лебедями. На спинке хромого стула висит ее платье. То самое. Им купленное…
Володя наклонился над матерью.
— Пришел? — не открывая глаз, спросила она. — Есть хочешь?
— Нет… — отпрянул Володя.
— Ну тогда иди спать, полуночник.
Он прикрыл за собой дверь, не раздеваясь, лег.
Отец Володи, Павел Живодуев, в сорок втором попал в окружение. Выходила часть из беды большой кровью. Начало и конец этого дня, словно створки капкана, клацнули и впились ему в душу, да так, что не оторвать. Сначала, за нечеловеческим напряжением тех событий, он ничего особенного в себе не почувствовал. Еще один кровавый эпизод войны. Прошлое должно было отстояться, осовеститься… Заныло потом. «Зараза… Ну, зараза!» — сплевывал, сжимая кулаки, Павел Живодуев, когда начали вставать перед его глазами события того бредового дня и под носом опять, казалось, вился легкий тошнотворный запах бойни — крови, вспоротой человеческой плоти.
Рано утром они вышли к шоссе. Под ними лог, поросший леском, в логу пыльный проселок. Только что этим проселком прогромыхали, заполнив все внизу густыми клубами пыли, три небольшие танковые колонны. Шли они с интервалом километра в два: впереди немцы, за ними наши, потом опять немцы. Танки разминулись, не заметив сквозь пыль, кто за кем шел. Первая колонна на выходе свернула вправо, наша влево, замыкающая ушла прямо.
Едва пыль улеглась, прямо на них вышли по шоссе ничего не подозревающие… Позже их стали называть власовцами. Было их человек триста. С двух сторон прошили их пулеметами и — в штыки. Патроны берегли. Дрались страшно, знали: уйти никто не должен. Остатки колонны распались на группы; хрип, хруст, бряцанье металла, стоны, редкие выстрелы.
Впервые Павел видел живого врага так близко. Его можно было даже шибануть кулаком, за грудки схватить. Страшнее же всего, что матерились, подбадривая друг друга, с обеих сторон одинаково, по- русски.
Первого он взял пулей. Потом вышел на недоростка, оружие держит, как баба ухват. Штык так и хрустнул у него в груди. Власовец повалился, схватившись тонкими пальцами за ствол винтовки, оттолкнуть силясь, фуражка слетела, Павел глаза округлил: баба! Ошарашенно огляделся. «Не дай бог, увидит кто!» — мелькнуло. И откуда только этот страх взялся? Бояться бы о другом: самого не убили бы! А тут из бог весть каких глубин трусливое: «Не дай бог, увидят…» Но пронеслось все это мгновением. Дали команду: «Пленных не брать!» Тут Павел и вышел на своего третьего. Здоровенный мужик, лежит вниз лицом, на руке швейцарские часы. Он как раз сам без часов был. Нагнулся: «Чтой-то рука никак теплая. Ах ты!..» Перевалил на спину, потрусил в лицо земелькой, веки-то и задергались…
В суматохе этого и последующих дней он и сам попал в список убитых. Узнал он об этом позже, а пока их разбросало по госпиталям, по другим частям, снова начались бои, опять все перемешалось.
Встретил как-то товарища.
— Павел… жив! А мы тебя похоронили…
«А… а… убит так убит! Дуся не пропадет, — мелькнуло у Павла. — На Вовку пенсию выпишут. А что будет завтра — никому не ведомо. Может, и в самом деле убьют?!»
Павел давно считал: в семейных делах его неладно. Похоже, промахнулся он с Дусей. Нет, конечно, поначалу у них все как у людей было, потом, пообвыклись когда немного, началось… Под утро, бывало, проснется, глянет искоса на спящую Дусю и охолонется: чужая! Глаза она откроет, вроде как бы своя, закроет — опять чужая.
«Псих я, что ли?» — корил себя Павел.
Но дальше — больше. Уже и днем. Бывало, суетится она у печки с готовкой, он со стороны смотрит и холодок внутри. «Как же это выходит? Пока с девкой гуляешь, целуешься там в подворотне или купаться вместе на речку — вроде это одно, а когда жить начнешь вместе с той же самой девкой — совсем другое. У всех, что ли, так?»
Рождение Вовки подправило было их неустойчивые дела. Потом война. Этот бой на шоссе. И власовка. Как она там очутилась, чтоб ей пусто было? Тоненькие пальцы ее на стволе винтовки… Но что всего страшнее — вдруг на месте заколотой власовки мерещиться ему стала Дуся: как вспомнит то шоссе — так Дуся вместо власовки, а как Дусю вспомнит — так этот бой перед глазами.
Внушал себе: «Забыть… забыть. И бой и Дусю — все забыть! Вот только война кончится, жив буду, все сызнова начну. Будет жена, ничем на Дусю не похожая. И нарожаем мы с ней девок. Там парень, а у нас с ней девки. И все выправится. Не может быть, чтобы не выправилось!»
…На втором послевоенном годе потянуло его домой неудержимо. Речка виделась, улицы городка, двор стоял перед глазами. «Только взгляну — и назад», — думал. Приехал. Открыл калитку — Дуся во дворе над корытом согнулась и на ребристой доске чьи-то подштанники шоркает, на веревках по всему двору бельишко развешено. Ему бы опомниться, уйти, а Дуся возьми да оглянись. Онемела. Губы пляшут, как две сношенные тряпочки. Бросилась к нему. На шее повисла. В ней и весу-то почти нет. И лицо все-все в кривых морщинах. Рядом с ним — ну прямо старуха. А у него на Украине уже была подруга. И главное — рожать должна была скоро.
А у Дуси радость-то какая: больше года как война кончилась — муж пришел! Ведь говорили же, что бывает…
Деваться Павлу некуда, надо в дом идти. Спустились вниз. Огляделся он, комнату узнал. Все на месте: кровать двухспальная, сундучок в углу, венские стулья… Сколько всего вокруг произошло, а тут — все как прежде. На стене фотография: он снят с Дусей. Какие они молодые!
Сел Павел на венский стул посреди комнаты, ладонями прихлопывает по коленям, не знает, что делать, что говорить. В голове — каша, как в том бою, во время прорыва. Несет, сам не соображает что:
— Поедем в Киев. Я не зря его брал, на брюхе по Крещатику ползал. Право имею: где воевал, там и жить. За мной не пропадешь!..
В это время Володя с улицы домой прибежал. Уж он эту встречу с отцом и в гробу не забудет, если когда-нибудь придется помирать. Они как раз с Рыжиком горланили в две глотки:
Он дверь пяткой нараспашку — дома сидит чернявый мужик на стуле. Павел Володю увидал, побледнел: сын-то гибкий, заносчивый, черноглазый — ну вылитый он сам в мальчишках.
У Володи губы заплясали. Как закричит:
— Папочка! — и на шею к нему.
Разве расскажешь? Просто так вспомнить, и то в горле ком…
И такая из всего этого потом мразь вышла!
Словом, так. На другой день стали собираться. Отец писал на бумаге, вырванной из Вовкиных тетрадок, объявления: про сундук, кровать, посуду… Через три-четыре дня все и продали. Осталось кое- какое бельишко, кое-что из верхней одежонки. Мать уложила остатки в чемодан, отец его забрал — и на вокзал. Говорит: