Но разве Бруки Хейрвуд не был убит предметом из этого набора? Что, если полиция…
Я посмотрела на противоположный бок ящика — тот самый, который Доггер отвернул от меня, когда я приблизилась.
Когда я читала слова, написанные ужасными трафаретными черными буквами на этом боку ящика, в моем горле начала подниматься какая-то мерзкая горечь.
«„Сотби“, Нью-Бонд-стрит, Лондон. Без оплаты», — гласила надпись.
Отец отсылает фамильное серебро на аукцион.
19
Обед был мрачным мероприятием.
Хуже всего оказалось то, что отец вышел к столу без «Лондонского филателиста». Вместо того чтобы читать, он с настойчивой заботой передавал мне горох и интересовался, как я провела день.
Это едва не разбило мне сердце.
Хотя отец несколько раз говорил о финансовых сложностях, это никогда не производило впечатления угрозы — не более чем далекая тень, правда, как война или смерть. Ты знаешь, что это есть, но не тратишь свое время на беспокойство по этому поводу.
Но теперь, когда Мампетеров заколотили в ящик, чтобы увезти на поезде в Лондон и отдать в лапы чужаков в аукционных залах, реальность отцовских затруднений ударила меня с силой тайфуна.
И отец — золотой человек — пытался защитить нас от реальности оживленной застольной болтовней.
Слезы собирались у меня в глазах, но я не осмеливалась зарыдать. К счастью, Даффи, сидящая напротив меня, ни разу не подняла взгляда от книги.
Слева от меня, в дальнем конце стола, сидела Фели, уставившись на собственные колени, с бледным лицом, стиснув бесцветные губы в тонкую жесткую линию. Темные круги под глазами напоминали синяки, волосы повисли безжизненными прилизанными прядями.
Единственное определение, которое ей подходило, — как в воду опущенная.
Мое химическое волшебство сработало!
Доказательством этого было то, что Фели надела очки, и это говорило мне, что она, без сомнения, провела весь день, в ужасе рассматривая призрачное послание, материализовавшееся на ее зеркале.
Несмотря на периодические приступы жестокости — а может, благодаря им, — Фели отличалась набожностью и то и дело заключала сделки то с одним, то с другим святым по поводу хорошего цвета лица или того, чтобы случайный луч солнечного света упал на ее золотистые волосы, когда она опустится на колени у алтаря для причастия.
В то время как я преимущественно верила в химию и радостный танец атомов, Фели верила в сверхъестественное, и этой верой я воспользовалась.
Но что я натворила? Я не рассчитывала на такую реакцию.
Часть моего разума требовала, чтобы я вскочила с места и подбежала к ней, обняла и сказала, что это просто французский мел, а не Бог стал причиной ее несчастья. А потом мы бы вместе рассмеялись, как бывало в старые времена.
Но я не могла: если я так поступлю, мне придется сознаться в моей шалости на глазах у отца, а я хотела избавить его от дополнительных огорчений.
Кроме того, более чем вероятно, что Фели захочет прибить меня до смерти тем, что под руку подвернется, несмотря на белую скатерть.
Отсюда мои мысли переключились на Бруки Хейрвуда. Как странно! За обедом не было сказано ни слова об убийстве. Или убийствах, во множественном числе?
Именно тогда, полагаю, я и обратила внимание на столовые приборы. Привычное серебро заменили ножами и вилками с желтыми ручками, хранившимися в кухне для слуг.
Я больше не могла сдерживаться. Со скрипом отодвинула стул, пробормотала какие-то извинения и выбежала. К тому времени, как я оказалась в вестибюле, слезы хлынули, как дождь по черно-белой плитке пола.
Я бросилась на кровать и спрятала лицо в подушках.
Почему месть так остро ранит? Бессмыслица какая-то. Это неправильно. Месть должна быть сладкой — как и победа!
Распластавшись на постели, я услышала безошибочно узнаваемое шарканье кожаных подошв отца в коридоре.
Не могу поверить своим ушам. Отец в восточном крыле? Первый раз с тех пор, как я переехала сюда, он ступил в эту часть здания.
Отец медленно вошел в комнату, подволакивая ноги, и я услышала, что он остановился. Секунду спустя кровать слегка прогнулась под его весом, когда он сел рядом со мной.
Я продолжала вжимать лицо в подушки.
После того, что показалось вечностью, я почувствовала его руку на моей голове — но только на миг.
Он не гладил меня по волосам, не говорил, и я рада, что он этого не делал. Его молчание избавило нас обоих от замешательства и незнания, что сказать.
И потом он ушел, так же тихо, как пришел.
И я уснула.
Утром мир показался мне другим.
Я насвистывала в ванной. И даже вспомнила, что надо потереть мочалкой локти.
Ночью мне пришло в голову, кажется, во сне, что я должна извиниться перед Фели. Так вот просто.
Во-первых, это ее обезоружит. Во-вторых, впечатлит отца, если Фели рассказала ему, что я наделала. И наконец, мой приз — теплое чувство самодовольства от того, что поступила честно.
Кроме того, если я сыграю правильно, я также смогу выжать из Фели сведения о Ванетте Хейрвуд. Конечно, я не стану рассказывать об утраченном портрете Харриет.
Идеальное решение.
Нет ничего прекраснее звука пианино в соседней комнате. Небольшая дистанция придает инструменту сердце — по крайней мере, на мой чувствительный слух.
Пока я стояла у дверей в гостиную, Фели упражнялась в чем-то из Рамо — «Дикари», кажется. Иногда эта пьеса заставляла меня думать о залитой лунным светом лесной опушке, может быть, об Изгородях, где племя дикарей безумно отплясывает в кругу — намного более приятная вещь, подумала я, чем вялая нуднятина на аналогичную тему у Бетховена.
Я выпрямила спину и расправила плечи. Фели вечно говорит, чтобы я выпрямилась, и я подумала, что ей будет приятно видеть, что я помню об этом.
В тот миг, как я открыла дверь, музыка прекратилась, и Фели подняла взгляд от клавиатуры. Она училась играть без очков и сейчас как раз была без них.
Я не могла не обратить внимание, как она красива.
Ее глаза, которые, как я ожидала, должны были напоминать угольные шахты, сияли холодным голубым блеском в утреннем свете. Все равно как если бы отец изучал меня ледяным взглядом.
— Да? — произнесла она.
— Я… я пришла извиниться, Фели, — объявила я.
— Ну так делай это.