спросил Иван Васильевич.
— Да, государь, — ответил дьяк, — в Касимовом городке, там у него довольное число своих уланов и казаков.
— Вот и пошли ему от меня приказ, дабы следил за Ордой. Да такой же приказ пошли царю казанскому Махмет-Эминю. Да строго напиши, не прозевали бы они ордынцев-то, повестили бы нас вовремя. Ратные же меры яз сам приму. Яз подумаю с ним о татарах.
Иван Васильевич задумался и, помолчав некоторое время, сказал с усмешкой:
— Хочу яз, Федор Василич, и братьев своих единоутробных на сем деле заодно испытать. Дела-то становятся весьма уж похожи на те, которые Казимир начинал с Ахматом перед Угрой, да и с братьями моими. Тогда ведь и папа такую же паутину плел против нас. Подумай о сем, Федор Василич, и сам за всем пригляди.
На третью неделю великого поста, в четверг, двенадцатого марта, спешно прибыл из Твери архиепископ Вассиан Стрига-Оболенский, духовник покойного Ивана Ивановича, великого князя тверского.
Иван Васильевич торжественно и почтительно встретил архиепископа Вассиана и, приняв от него благословение, сказал:
— Похорони ты сам, совместно с сущими на Москве архиепископами и епископами, с подобающим сыну моему и соправителю почетом в соборе у Михаил-архангела.
Великий князь помолчал и добавил:
— Молю тя, отче, пригласи на похороны игумена отца Зосиму, из старейшего на Москве Симонова монастыря. Ныне же приходи на обед ко мне, яз о многом хочу с тобой подумать с глазу на глаз.
Архиепископ Вассиан внимательно поглядел на осунувшееся и побледневшее лицо Ивана Васильевича и сказал глухо:
— Буду, государь. Рад тобе во всем услужить. Да укрепит Господь дух твой и даст тобе ныне терпенье…
Принимая у себя за столом архиепископа тверского, Иван Васильевич, как всегда, был ровен и спокоен, только пальцы у него слегка дрожали, а губы в улыбку ни разу не сложились. Забыл будто ласковую свою усмешку государь.
— Хочу, отче, — сказал он, — пока нет у меня митрополита на место покойного Геронтия, о трех наиглавных делах государствования с тобой подумать. Как бы так содеять, чтобы всю торговлю у Ганзы и прочих немцев отбить к выгоде наших русских гостей-купцов. Ныне же думаю яз много о данях и оброке с крестьян деньгами, подобно тому как архиепископ новгородский взимает их с волости Белой и в Никольском погосте; хочу и в других своих волостях и погостах так же учинить.
— Ведаю, государь, — оживился епископ Вассиан. — Белая волость сия в Бежецкой пятине. Умно и добре там все наряжено. Оброку для тобя с той Белой волости положено и за обежную дань[146] пятьдесят рублей и полдва рубля и две гривны и три деньги. А оброку деньгами за мясо и за мелкий доход — восемь рублей и деньгами за хлеб — тридцать девять рублей и семь гривен и полторы осьмины деньги. И всего оброку деньгами за хлеб, и за мясо, и за мелкий скот, и с озер за рыбную ловлю — сто рублей без гривны и без полутора деньги.
— О сем, отче, — молвил государь, — яз ныне и думаю: как бы укрепить сие в новых уставных грамотах. Хочу твердый и постоянный доход установить серебрецом, чтобы сподручней и легче собирать и хранить его в государевой казне. Драгоценную же пушнину еще труднее собирать и хранить, и, может, лучше особый соболиный приказ нарядить, который бы токмо пушниной и ведал. Хочу иметь также постоянный доход от хлебного оброка, а для сего буду поддерживать тех, кто трехпольное хозяйство ведет. Сам ты, отче, ведаешь, подсечное-то хозяйство николи столь урожая не дает, как трехпольное, особливо когда земля удобрена навозцем от своего скота. Подсечное хозяйство борзо истощает землю. В трехпольном же хозяйстве земля тучна и урожайна, что дает постоянный доход…
Государь Иван Васильевич задумался, не переставая смотреть в окно, и медленно произнес:
— Да и мужик-то, сколь мне из приказов моих известно, стал к хлебопашеству задор иметь, хочет он из земли не токмо рожь да пшеницу, но сребрецо добывать… О сем яз еще с покойным митрополитом Геронтием баил… Разумеешь сие?
— Разумею, государь, ибо о сем ведал аз еще от почившего в бозе митрополита. Дело сие правое и доброе.
— Спасибо тобе, отче, — тихо молвил Иван Васильевич. — Благожелательны словеса твои. Крепят они дух мой в сии тяжкие дни…
Иван Васильевич, взглянув в окно, задумался. Взгляд его стал неподвижным.
— Видишь, отче, — начал он вполголоса, — со свеями, а потом и с Литвой непременно воевать будем.
— Ведаю, государь, — так же тихо ответил архиепископ, — паписты главу подымают…
— Хочу, отче, — продолжал Иван Васильевич, — расчистить все с унией, с еретичеством, хочу крепить нашу церковь православную. Собя самого, может, мне придется по живому сердцу резать.
Иван Васильевич смолк и снова горестно задумался.
— Даст Бог, — прошептал Вассиан, — изделаешь все, как тобе надобно.
Иван Васильевич в ответ проговорил отрывисто:
— Бог даст, с тобой, отче, о сем же и на Священном соборе поговорим: о судных делах, об юрьеве дне, об еретиках, а также и о перенесении счета хозяйственного новолетья с марта первого на первое сентября, на Семенов день, с которого будем считать с семитысячного года новый год.
— Добре сие, государь, Симеона-то не зря в народе зовут летопроводцем, — одобрил архиепископ. — Он лето провожает, осень начинает, ему и счет нового лета открывать. Земледельцы верней будут тогда видеть цену своего урожая и ведать, как лучше им новый год починать: как и чем выгодней торговать, какие сельские работы для сего и как наряжать полезней…
— Верно, верно, — сказал Иван Васильевич, а казенному и житному [147] приказам все сие еще более знать надобно.
Государь неожиданно смолк и проговорил жутким голосом, со злой усмешкой:
— А Леону, лекарю-то, главу яз ссеку. Распытал на розыске о нем кое-что Товарков…
Архиепископ Вассиан побледнел и ничего не сказал. Потом долил себе заморского вина в чашу и, окончив трапезу, встал и начал креститься на образа.
Благословив государя, он сказал:
— Помоги тобе Бог, государь, сотворить свое воздояние каждому за его кривду…
В тот же год, апреля двадцать первого, когда уже горела над Москвой багровая заря, а вороны и галки с громким карканьем и криками тучами слетались на колокольни посадских и кремлевских церквей, на крыши высоких хором, на башни-стрельницы крепостных стен, от деревянного Кузнецкого моста, что перекинут через реку Неглинную возле Пушечного двора, отчалила небольшая ладейка на две пары весел.
Кузнец с Пушечного двора Семен Шестопал, пожилой, но крепкий еще мужик, сидел на корме и правил ладьей, два молодых парня, его сыновья, сидели на веслах, гребли часто и споро, а на носу полулежал маленький тощий старичишка Васька Козел.
— Мозгло, — сказал Семен громко и зычно, как все работающие на шумной работе, — вот те и ранняя весна. Лед прошел! А на мне все поволгло от росы и тумана… Брр!.. Холодно!..
— Особливо мне, — так же громко ответил дребезжащим, тонким голосом Васька Козел. — После жары-то у домницы мне хлад вельми чувствителен. Благо не поленился, азям захватил…
По заре зычные голоса особенно гулко раздавались над холодной, будто застывшей рекой.
— Наляг, робятки, на весла-то, — ежась, зябко прогудел Семен, — утре-то нам до свету вставать надобно, а то, ежели на Пушечный не поспеем ко времю, фрязин, пожалуй, с нас не менее деньги вычтет с троих-то…
— Всякую пакость фрязин-то изделать может, — тонко и злобно задребезжал Козел. — Вон и государю другой фрязин, лекарь, какое зло умыслил… Сына зельем опоил насмерть. Все они жадные, злые и хитрые, собаки поганые! Не лучше греков и татар! Лекарь-то, бают, целое ведро золотом от рымского папы за зло сие сцапал…