отворачивалась, вертя головкой с тонкой короткой косичкой, — боялась, чтобы петух ее не клюнул. Все же петух вырвался и с пронзительным криком перелетел через плетень обратно на двор и скрылся в хлеву, а девочка стремглав побежала куда-то вдоль улицы.
Через все село промчались отряды порубежной стражи из Галчихи и Светлых ключей и скрылись за кленовой рощей впереди села, где уже стояла в засаде плавская стража с пешими плавскими мужиками, дабы ударить с правой руки надвигавшихся на село литовцев.
С грозными криками рязанские конники и пешие мужики с вилами, дубинами, топорами, косами и рогатинами бросились на литовцев. От неожиданности и дикого рева кони литовцев шарахнулись в сторону, но тут же завязался бой. Литовские конники не ожидали нападения и не проявляли особой охоты к бою. Они готовы были повернуть обратно, но сторожевой отряд и плавские мужики все больше и больше входили в ярость, защищая родное село, жен и детей и свое имущество. Укрепляло их дух и то, что они верили в помощь Алексина.
Падали литовские кони, увлекая и своих всадников, но немало раненых было и среди рязанской стражи и плавских мужиков.
Начинало темнеть. Вдруг со стороны кленовой рощи послышался топот конницы. Всадники, размахивая саблями, зычно кричали страшное после разгрома Золотой Орды и покорения Новгорода слово: «Москва, Москва!..»
Это мигом заставило литовцев круто повернуть коней к Красной балке — спасать обоз с награбленным добром и свой полон.
Через некоторое время в селе зазвонили праздничным звоном, а посельский староста созвал сход на площади у церкви.
На сход пришли и мужики, участники боя. Некоторые из них были ранены. Привели сюда и пятерых пленных с беспощадно скрученными за спиной локтями: это были три долговязых литовских конника и два бородатых мужика; оба они были ранены. Их ругали и били.
— Повесить злодеев! — кричали в толпе.
— Огонь развести да в костер их! Живьем сжечь проклятых… — перебивали другие.
Пленные, дрожа всем телом, со слезами и плачем взывали:
— Православные, не губите наших душ хрестьянских! Мы ведь так же, как вы, — православные. Неволей нас сюды погнали паны наши, князья Белевские, с воеводами литовскими и ляшскими… Холопы мы мценские…
— А за ваши пакости, хоть и православные вы, а наказать вас надобно, — злобно прокричал кто- то.
Загудела толпа от криков. Посельский староста зычно заорал:
— Замолчите!.. Дайте мне говорить…
Он побольше вдохнул воздуха в грудь и продолжал кричать:
— Верно бают холопы мценские. Удельные-то князи вместе с литовскими по приказу ляхов зорят друг друга, а коли паны дерутся, у холопов чубы трещат.
— Да не токмо — чубы, — крикнул кто-то из толпы, — а и головы летят. Добре, что Москва подоспела, а то бы и с нас головы слетели и животы бы наши все разграбили…
— Верно! — подтвердил Лука. — У сих же литовских конников своей воли на зло к нам не было. Не виновата они. Такое уж дело холопское. Приказ дадут — чини волю господина, не смей ослушаться, а что до наказания, так они, полоняники, кулаками от вас немало получили. Ныне послать их надобно к нашему великому князю рязанскому, о всем доложить ему, и о том, как Москва нам помочь прислала…
Пленные при этих словах громко закричали:
— Дайте слово сказать!.. Не хотим мы земли православные жечь и грабить… Сами хотим просить нашего господина, русского православного князя Белевского, отсел бы он с уделом своим и со всеми нами под руку московского князя.
— Вот, — перебил пленного Лука Гвоздев, — вот, баю, и скажите нашему рязанскому великому князю о сем, дабы он о вас попечаловался перед государем московским…
— А можно сие? — закричали пленные. — Можно о сем баить с вашим князем?
— Можно, — ответил спокойно староста Лука.
— Слава Богу! Дойдет топерь весть до государя московского о наших бедах. Нас ведь в Литве-то начали силой по-латыньски… Скажем князю вашему, что даже дочку государеву, княгиню Олену, нудят перекреститься по-латыньскому обряду…
Начался снова шум в толпе, и раздались угрозы полякам, а пленных бить перестали и даже руки им развязали.
— Замолчи, народ! Не ори зря! Давай рассудим вместе! — закричал во всю мочь посельский. — Мыслю я, утре полонян к нашему великому князю послать, а двоих из них, что постарше, раненых, отпустить к своим — пусть в своих крестьянских общинах подумают и пойдут к своему православному князю Белевскому молить, отсел бы он к государю московскому… Одобрит сие сход наш али нет?
Мужики закричали дружно со всех сторон:
— Одобрям! Одобрям…
После Успенья окончательно переломилось лето. Нигде — ни в лугах, ни в полях, ни в лесах — птицы не пели. Дули только холодные ветры, и на всех колдобинах луговых, и в болотцах, и в низинках, среди полей щетинистого жнивья и по озерам от них шла непрерывно рябь.
Опустилась на дно ряска в похолодевшей и посветлевшей воде. Пожелтели и поломались камыши и тростники, качаясь и трепеща длинными листьями по ветру. Резко выделялись на их фоне отцветшие и потемневшие бархатные верхушки цветочных стрелок камыша, и кое-где начинали они уже осыпаться, выбрасывая белые пушки. По топким болотистым бережкам еще кое-где сидели безмолвно лягушки и грузно шлепались в воду при приближении к ним человека.
Вечерние зори становились длинней и длинней и долго багрово пламенели у краев земли, отражаясь в болотах и лужах, но при всей лучезарности последних дней лета и огненных красках вечерней зари было по-особому пусто и звонко, и веяло холодной осенней трезвостью, и тонкие белоствольные березки, казалось, зябли и беззвучно роняли свои золотые листики, а осины слегка дрожали кроваво-красными ветками, и листы их осыпались и ложились на золото облетевших кленов, как капли крови. Падали золотые и багровые листья на непрерывную рябь озер и болотцев, где их медленно кружило от ветра и также медленно подгоняло к камышам и тростникам, а между плавающими кучками этих ярких листьев, сквозь мелкую прозрачную воду, выделялись черные пятна опустившихся на дно водорослей. Тихо, мертво было у безжизненных вод, и только иногда, совершенно неожиданно, медленно пропархивали поздние красные бабочки крапивницы, садились на листья, будто греясь под бледными лучами солнца, и медленно раскрывали и закрывали свои ярко окрашенные крылья. Это тихо и медленно уходило молодое бабье лето.
Только иногда с лесной опушки или из рощи доносился стук дятла, да с ближних лесных озер раздавалось резкое кряканье вспугнутых уток или слышался в небесной вышине тихий и мелодичный крик ворона: «Крумн, крумн!..»
И глаза отыскивали в бледной синеве большую темную птицу, высоко летящую по прямой линии от рощи или деревни к далеким зубцам хвойного леса.
Иван Васильевич в сопровождении своего стремянного Саввушки, двух окольничих и пяти сокольничих медленно возвращался в Москву. Сегодня охота была удачной: соколы сбили трех уток, гуся и даже лебедя. Вся эта добыча висела в тороках у седла Саввушки.
Государь был задумчив и, как это часто бывало за последние годы, уносился в далекое прошлое, отдыхая от государевых дел, от всяких хитростей и злоумышлении разных ворогов, и дышалось ему среди полей и лесов легко и сладко. Все же, когда в лесу неожиданно видел он ярко алеющую рябину, им овладевала грусть, и ему вспоминался то Переяславль-Залесский с его густым садом у великокняжеских хором, то поздний вечер в каком-то совсем забытом новгородском погосте, где была небольшая деревянная церковь, над которой с криком кружилась стая галок.
Приехав в Москву, Иван Васильевич застал в своих покоях дьяка Курицына и сел с ним вместе ужинать.
— Добрый вечер, государь, — сказал Курицын, — как ты ныне полевал и что добыл?