Французского моста. Обоз Капитана выгружался на «Хайдарабад», сам купец занимал место у штурвала, звучал протяжный гудок, скрипки разом взлетали, и пароход, окутанный паром и дымом, с искристым шлейфом над трубой, мчался по озеру, чтобы развернуться, вспыхнуть огнями фейерверков и под звуки оркестра и крики народа пришвартоваться к Татарской пристани.
Грузчики бодро бежали с мешками и ящиками на спинах, оркестр наяривал, над озером рвались огни китайских фейерверков, Холупьев на мостике отдавал честь, звонили церковные колокола, всех обносили водкой и баранками.
После этого капитан с обезьянкой на плече отправлялся в ресторан на площади, который тогда назывался «Столичным трактиром», и хозяйка заведения по старинному обычаю подавала ему на подносе рюмку ломовой, а половой приносил медный таз с горячей водой, в которой были заварены лимонные корки и лавровый лист.
Капитан Холупьев любил запахи лимона и лавра. Он ставил босые ноги в горячую воду и урчал, как большой кот.
— Настоящая жизнь — настоящая жизнь! — пахнет лимоном и лавром. — Он обводил сбившихся в кучу людей бешеным веселым взглядом, останавливаясь на Ханне. — Такова онтологическая субстанция бытия! Лимоном и лавром!
— Морвал и мономил, — по-детски переворачивала его слова насмешница Ханна. — Морвал и мономил!
Она жила в Африке, где тогда был устроен бордель: убирала комнаты, стирала, помогала кухаркам. Откуда она взялась, кто были ее родители, почему ее звали нерусским именем — этого никто не знал. Она была приличной девушкой, и если посетители борделя начинали к Ханне приставать, хозяйка выставляла их вон.
По преданию, она была красавицей с глазами голубыми, как у слепой кошки. Худой ли она была или полной, брюнеткой или блондинкой, высокой или низкой — неизвестно, но считалось, что она была безупречной красавицей. Только этим и можно было объяснить безумие капитана Холупьева, богача и самодура, влюбившегося в Ханну без памяти.
Капитан был рослым, плечистым, дерзким и рыжим, носил алый шелковый жилет и перстень с карбункулом, не расставался с револьвером и любил петушиные бои. О нем рассказывали чудеса. Однажды — так говорили — он на спор поймал зубами пулю, выпущенную с десяти шагов из револьвера Кольта.
Он подарил Ханне серебряный талер, настоящий богемский талер. Она носила его на груди. Говорят, что она любила капитана Холупьева.
Он хотел жениться на ней и увезти в далекие края, туда, где мастера-стекольщики выдувают самые красивые в мире закаты, а мужчины прикуривают от женских улыбок.
— Россия такая огромная страна, что будущего в ней всегда больше, чем прошлого, — говорил он. — Я устал от русской вечности и бесконечности. Я не хочу умирать — я хочу когда-нибудь просто умереть.
Свадьбу решили сыграть на «Хайдарабаде».
Когда одетая в подвенечное платье Ханна прибыла на судно, украшенное от бортов до топов цветами и фонариками, она обнаружила капитана Холупьева в кают-компании, где звучала музыка и пахло розами.
На пароходе больше никого не было — только капитан Холупьев. И еще розы. Тысячи роз. Розы были повсюду — в вазах на столах и на консолях, они обвивали колонны, скрещивались длинными гирляндами под потолком, — вся кают-кампания была изукрашена розами — белыми и желтыми, цвета чистой артериальной крови и цвета столетнего бордо…
Капитан сидел в кресле с сигарой в руке. Гардения алой шапочкой пузырилась в петлице. Бокал стоял на подносе, рядом с огромной пузатой бутылкой. Холупьев как будто спал, вытянув ноги и далеко назад закинув голову.
Сзади что-то шевельнулось, и Ханна в ужасе обернулась.
Сидевшая на рояле обезьянка вдруг оскалилась, спрыгнула на клавиши — там-тара-рам! — и скакнула в открытое окно.
И вдруг розы — все, сколько ни было их в каюте, в вазах и под потолком, — стали бесшумно опадать, осыпаться. Казалось, в каюте вдруг повалил густой снег из лепестков роз — белых и желтых, светло- кровавых и исчерна-бордовых…
Ступая по пышному ковру из лепестков, Ханна приблизилась к капитану и дунула ему в лицо — розовые лепестки разлетелись, застряв лишь в волосах и бороде. Глаза у него были выколоты, раны прикрыты двумя серебряными талерами. Третий талер он сжимал зубами как пулю.
Коля Вдовушкин рассказал о Ханне и капитане Холупьеве, о сыщике из Москвы, который руководил расследованием. Сыщик запомнился своим лощеным цилиндром и змеиной улыбкой. Но даже московскому сыщику не удалось понять причину убийства и установить имена убийц. Люди говорили, что все дело в азартных играх: у Холупьева было слишком много должников.
— А Ханна? — спросила Ида.
— Она заперлась в Африке, в своей комнате, — сказал Коля. — У нее был револьвер, поэтому люди боялись к ней входить. Она выключила свет и заперлась в своей комнате.
— Выключила свет?
— Она очень крепко его любила, поэтому и выключила свет.
— А потом?
— А потом непонятно… Когда наконец дверь выбили, никого в комнате не оказалось. Стены — как после пожара, а Ханны и след простыл. Словно растаяла.
Потрясенная Ида молчала. Вот, оказывается, что такое любовь. Она не умирает — она истаивает, растворяясь в мире.
После исчезновения Ханны в Черной комнате нашли туфли и шелковые чулки, брошенные на полу, а в шкафу — подвенечное платье. Туфли, платье и особенно шелковые чулки лимонного цвета с кружевной инкрустацией «шантильи» стоили больших денег, но никто так и не осмелился присвоить эти вещи.
— Однажды я надела это платье, — вспоминала Ида. — Мне было лет, наверное, пятнадцать. Заперлась в комнате, надела чулки, туфли и платье Ханны. Прошлась по комнате, постояла перед зеркалом… платье было мне впору… мы с Ханной были одинаково сложены… ну разве что чулки… ляжки у нее были потолще… потом я села на кушетку… прилегла… закрыла глаза… я пыталась понять, что чувствовала Ханна… что она тогда чувствовала, одна, в этой комнате… я попыталась увидеть кают- компанию «Хайдарабада», засыпанную лепестками роз, лицо капитана Холупьева с выколотыми глазами, прикрытыми талерами… а потом я вдруг оказалась на пристани… меня охватила радостная дрожь, восторг и счастливая истома… хищнорылый пароход «Хайдарабад», с шумным присвистом плеща плицами огромных колес, весь — порыв, весь — натиск, весь — водокрушительная мощь железа, с искристо-черным плащом дыма за кормой, — корабль явился мне… явился потрясенным жителям городка из индийской тьмы под гром литавр и вопли сладостных скрипок… Капитан Холупьев на мостике — белая фуражка, белый китель с золотыми вензелями и пуговицами, дерзкий, наглый, слегка пьяный, с обезьянкой на плече… — Ида вздохнула. — Но я так ничего и не почувствовала и не поняла… пятнадцать лет… мне было пятнадцать, и откуда мне было знать, что такое любовь и что такое утрата… горю не научишься, но можно научиться переживать горе… переживать на публике… этому нужно было учиться…
Она хотела учиться. Каждый месяц писала письмо в Кремль. Она хотела, чтобы Сталин — а кто же еще! — помог ей стать актрисой. В письма она вкладывала фотографии, на которых была запечатлена в разнообразных артистических позах.
Эти фотографии делал Глеб Голутвин, выступавший в роли очередного Сюр Мезюра. Зимой и летом он носил черное пальто до пят, белый шарф и берет. Фотографию он называл «искусством светописи», а себя считал художником. Но делать ему приходилось чаще всего семейные снимки, а еще фотографировать новобрачных и покойников. Поэтому он радовался, когда к нему приходила Ида. Он снимал ее в профиль, анфас, стоящей, сидящей и даже лежащей на оттоманке, которую когда-то Глеб притащил из разгромленного публичного дома.
— Фактурненькая девушка, фактурненькая, — бормотал он, — что-то будет, когда подрастет… черт-те что будет… битва при Гавгамелах будет, а не девушка…
Он подолгу устанавливал дуговые светильники, передвигал ширмы, манипулировал шторами, просил