кутерьмы облако вело себя спокойно, флегматично, будто чего-то дожидалось.
Но вот и оно пришло в движение; это было похоже на пробуждение питона, обманчивая медлительность которого таит в себе заряд коварной силы. Цвет у него был перламутрово-розовый, как у некоторых моллюсков. А эти округлые, вздутые щупальца… Какой сюрприз готовило оно, в какую форму намеревалось вылиться? Хотя у дона Антонио вроде бы еще не было достаточных оснований для выводов, особое, свойственное всем служителям церкви чутье уже подсказывало ему, что именно из этого получится.
Почувствовав, что краснеет, он опустил очи долу и стал смотреть на пол, где среди соломенной трухи валялись комки засохшей грязи, окурок (как он сюда попал?), какой-то ржавый гвоздь.
— Но безграничны, дети мои, милосердие Господне и Его благодать… — Произнося все это, он между тем прикидывал, сколько приблизительно времени понадобится, чтобы картина на небе сформировалась окончательно. Но посмотрит ли он на нее?
«Нет, нет, берегись, дон Антонио, не доверяйся, еще неизвестно, чем это для тебя обернется», — занудно нашептывал голос, рождающийся в минуты нашей слабости в глубине души, чтобы предостеречь нас от ложного шага.
Но тут же услышал он и другой голос — мягкий, дружественный, ободряющий нас, когда нам изменяет смелость. И этот голос говорил:
«Чего же ты испугался, достопочтенный? Какого-то невинного облачка? Вот если бы ты на него не посмотрел, тогда это и впрямь было бы дурным знаком, знаком того, что помыслы твои нечисты. Это же просто облако, ну сам подумай, какой тут может быть грех? Взгляни, достопочтенный, оно прекрасно!»
На мгновение дон Антонио заколебался. И этого было достаточно, чтобы веки его дрогнули и между ними образовалась маленькая щелочка. Видел он или не видел? Но образ чего-то порочного, непристойного и необыкновенно прекрасного уже отпечатался в его мозгу. Он тяжело задышал от какого-то неясного искушения. Значит, действительно ради него, дона Антонио, явились эти призраки и с неба бросили ему вызов своими наглыми намеками?
Быть может, этот великий искус специально придуман для слуг Господних? Но почему из стольких тысяч священников выбор пал именно на него? Он подумал о сказочной Фиваиде и еще о высоком и славном будущем, которое, возможно, его ждет. Дону Антонио захотелось побыть одному. Он торопливо осенил присутствующих крестным знамением, давая понять, что урок окончен. Мальчики, перешептываясь, ушли, и наконец воцарилась тишина.
Теперь он может бежать, даже запереться в какой-нибудь дальней комнате, откуда облаков не видно. Но бегство — не выход из положения. Это была бы капитуляция. Нет, помощи надо искать у Бога. И дон Антонио стал молиться — стиснув зубы, исступленно, как бегун, одолевающий последний километр дистанции.
Кто же победит? Сладострастное и кощунственное облако или он, со всей чистотой своих помыслов? И дон Антонио продолжал молиться. Почувствовав, что дух его достаточно окреп, он собрался с силами и поднял глаза.
Но в небе над Коль-Джана он не без разочарования увидел лишь бесформенные груды облаков с какими-то идиотскими очертаниями, клубы пара и липкого тумана, медленно расползавшиеся на отдельные клочья. И было совершенно ясно, что не могли эти облака ни мыслить, ни строить козни, ни подшучивать над молодыми деревенскими священниками. И уж конечно, не было им никакого дела ни до него, ни до его терзаний. Облака как облака. Да и в сводке метеостанции на этот день говорилось: «Погода преимущ. ясная, к вечеру возм. кучевая облачность. Ветер слабый. Температ. неизм.». А о дьяволе ни слова.
30
МАЛЕНЬКИЙ ТИРАН
Хотя мальчик Джорджо в семье считался чудом красоты, доброты и ума, он внушал страх. У всех в доме — отца, матери, деда и бабушки по отцу, служанок Анны и Иды — жизнь была отравлена его постоянными капризами, но никто не решился бы признаться в этом, напротив, все наперебой твердили, что нет на свете ребенка милее, ласковее и послушнее его. Каждый стремился превзойти остальных в этом безудержном восхвалении. И каждый панически боялся, что как-нибудь нечаянно доведет ребенка до слез: и не столько из-за самих слез — невелика важность, в конце концов, — сколько из-за неизбежных упреков взрослых. Действительно, под предлогом любви к малышу то один, то другой давали полную волю своим дурным наклонностям, одергивая остальных и шпионя за ними.
Надо сказать, приступы ярости, которые случались у Джорджо, могли напугать кого угодно. Со свойственной таким детям хитростью он умел рассчитывать результат от различных видов репрессий. Выбор оружия зависел от обстоятельств: при малейшем возражении он просто принимался плакать, но с такими спазмами, что казалось, грудь у него вот-вот разорвется. В более серьезных случаях, когда наказание должно было длиться до тех пор, пока его желание не будет выполнено, он дулся, не разговаривал, не играл, не ел — и к концу дня вся семья приходила в отчаяние. В особо трудные моменты применялись две тактики: либо он притворялся, будто его мучает какая-то непонятная ломота в костях (головная боль и колики в желудке не годились — могли закатить слабительное, вдобавок в выборе симптомов сказывалось его, быть может, бессознательное коварство: взрослые воображали, будто это детский паралич), либо — и это было страшнее всего — он начинал орать. Из его глотки вырывался пронзительный вопль, монотонный и непрерывный, на который не хватило бы сил у взрослого и от которого лопалась голова. Выдержать это было невозможно. Джорджо очень скоро добивался своего и получал двойное удовольствие: от удовлетворенной прихоти и от ссоры, вспыхнувшей между родными, — каждый упрекал другого в том, что он довел до истерики невинное создание.
Джорджо никогда по-настоящему не любил игрушки. Только из тщеславия ему хотелось иметь их как можно больше, и притом самые красивые. Приятно было привести домой двух-трех друзей и удивить их. Из небольшого шкафчика, который обычно запирался на ключ, он доставал по одному свои сокровища — начиная с незатейливых и кончая великолепными. Приятели умирали от зависти. А он забавлялся, всячески измываясь над ними.
— Нет, тебе я не дам, не трогай, у тебя руки грязные… Правда, красивая? Дай сюда, дай, ты ее испортишь… Скажи, а тебе такую дарили? — (Он прекрасно знал, что нет.)
А папа с мамой и бабушка с дедушкой восторженно глядели на него сквозь дверную щель.
— Что за прелесть! — шептали они. — Вообразите, как высоко он себя ставит! Как дорожит своими игрушками, как бережет плюшевого мишку, бабушкин подарок!
Можно было подумать, что такое ревнивое отношение ребенка к своим игрушкам — редкое достоинство.
Ну да ладно. Однажды какой-то друг дома привез из Америки в подарок Джорджо изумительную игрушку. Это был молочный фургон, идеально точная копия грузовиков, перевозящих молоко. Он был выкрашен в белую и голубую краску, с двумя водителями в униформе, которых можно было сажать в кабину и вынимать оттуда, с открывающимися дверцами, с настоящими шинами на колесах. Внутри фургона на полках рядами стояли металлические ящички, и в каждом красовались восемь крохотных бутылочек с крышечками из серебряной фольги. Несомненно, это была самая красивая и самая редкая игрушка из всех, какие имелись у Джорджо, и наверняка самая дорогая.
И вот однажды вечером дедушка Джорджо, отставной полковник, вечно изнывавший от скуки, проходя мимо шкафчика с игрушками, машинально, как часто бывает, взялся за ручку дверцы и потянул ее на себя. И почувствовал, что дверца поддается. Джорджо, как всегда, запер ее на ключ, но забыл закрепить щеколдами створку, в которую входил язычок замка. И обе створки распахнулись.
На четырех полках в идеальном порядке были расставлены игрушки, все, как одна, новенькие и блестящие, потому что Джорджо почти не играл ими. В это время мальчик гулял с горничной Идой, его родителей тоже не было дома, бабушка Елена сидела в гостиной с вязаньем. Анна дремала у себя на кухне. Во всем доме царили покой и тишина. Полковник воровато огляделся. А затем, уступая затаенному