Для выезда в зарубежную командировку выпускаемый за границу должен был написать подробную автобиографию и заполнить 22 пункта выездной анкеты.
Нет надобности перечислять все 22 вопроса, включая «социальное происхождение» или «национальность», но стоит упомянуть такие, на которые следовало ответить только четким «нет»: «Привлекались ли Вы к судебной ответственности, когда и за что? Были ли Вы за границей, где, когда и с какой целью? Имеются ли родственники за границей, где, с какого времени и чем занимаются? Были ли Вы или Ваши родственники в плену или интернированы в период Отечественной войны, где, когда и как освобождены?…»
Слава Богу, что отцу повелели «забыть про свой арест». На вопрос о партийности я тоже ответила «нет»: позвольте, ведь я — секретарь комсомольской организации, где работает сама Александра Гавриловна Пирожкова…
Все складывалось как нельзя лучше, за исключением двух «но» — одного очень большого и второго, в общем, незначительного.
За всю свою теперь уже двадцатичетырехлетнюю жизнь я не расставалась с мамой больше чем на месяц, и то не часто. Это случалось, когда я уезжала летом отдыхать в Крым, а она — в Кисловодск подлечить начинавшее сдавать сердце. Мы не могли долго находиться вдали друг от друга, хотя о своих личных пертурбациях я, дабы ее не расстраивать, ей не рассказывала. Упреков или наставлений можно было не опасаться, но она переживала бы за меня сильнее, чем я сама, выбравшая себе такую изнурительную забаву. Наша домашняя жизнь была уютной и легкой на поверхности и бездонной по глубине чувства. Мы шутили только нам понятными шутками и намеками, мы придумали для себя забавное прозвище по названию одного смешного зверька, освобождавшее нас от слишком конкретного обращения друг к другу «мама-дочка» или по именам.
У нас определенно происходила перекличка душ. К примеру, тем летом, когда я с однокурсниками работала в подмосковном совхозе, меня однажды вдруг одолела такая тоскливая тяга домой, что, я на ночь глядя, ринулась через лес на поезд, в Москву, чтобы повидать маму, а ранним утром вернуться обратно. В это же самое время она, скучая, думала обо мне, и я словно откликнулась на зов.
Когда на нас нападал стих, мы валяли дурака и смеялись по всякому поводу. Одним движением, одной гримаской своего выразительного лица мама умела так передать черты характера и внешность любого из наших знакомых, что я от хохота падала на диван. Она нередко предупреждала меня о грозящей неприятности, о ненадежной личности, и, хотя я обычно поступала по-своему, она всегда оказывалась права. Видно, передался ей дар моей бабушки Неонилы Тимофеевны.
На этот раз она не сказала мне ни слова о предстоящем вояже в Аргентину и, как ни в чем не бывало, снаряжала меня в дорогу. Она будто чувствовала неизбежность, неотвратимость моего отъезда.
У меня же было странное моральное состояние: огромный подъем душевных сил — и отсутствие всякой радости. Уехать на три года. Три года — срок немыслимый, и я, как могла, старалась об этом не думать. Поездка за тридевять земель представлялась чем-то данным и фатальным, от чего невозможно было отступиться.
Вторым «но», хотя и незначительным, было то, что я, дипломированный юрист и старший референт МВТ, ехала на работу в роли почти переводчика, тогда как толстый, прыщеватый Толя Манёнок, окончивший экономический факультет ИВТ годом позже меня, направлялся туда чуть ли не старшим экономистом. Ничего не поделать. Ждать более удобного случая не хватало терпения. Сработал «дух немедленного действия».
Но — три года! Это убивало радость.
Накануне отъезда, словно внушая друг другу, что поездка в неведомую Аргентину куда-то по ту сторону Атлантического океана — дело самое обыкновенное, мы с мамой пошли в кинотеатр «Колизей» у Чистых прудов на какой-то комический трофейный кинофильм с Марикой Рёкк в главной роли.
Возвращаясь домой пешком по Покровке, мы болтали о разной ерунде, но на сердце у меня уже прочно залег тяжелый камень. Тем не менее нечто подобное надо было пережить, и мы обе это понимали, призывая на помощь тривиальную истину: мол, дети должны вылетать из гнезда…
Сергеев остался где-то позади, в тумане новых забот, хотя его доля в принятии этого моего решения была немалая. И продолжение все же последует…
Мама мужественно довезла меня на такси до аэропорта. Объявлен рейс Москва — Прага. Никаких слез и долгих прощаний. Она только перекрестила меня: «Все будет хорошо», — и дала с собой маленькую иконку Владимирской Богоматери, ту самую, которую бабушка Неонила Тимофеевна дала ей, Лиде Березовской, когда дочь уезжала в Москву. На переломе судьбы.
Крамола в Буэнос-Айресе
Год 1950-й, середина ХХ века. Год, наметивший перелом моей судьбы, открывал и новый период в истории Советской страны, период постсталинизма. Сталин был еще жив, но страну уже потряхивали легкие судороги близкой агонии его режима: росла общая напряженность и подозрительность, начались процессы по делам «врачей-убийц», якобы покушавшихся на жизнь вождя; поднялась волна антисемитизма, усилились гонения на диссидентов.
Я меж тем была если и не на седьмом небе, то уже в небе над Европой, улетая в другой мир, где можно наконец стряхнуть с себя, как представлялось, всякий страх и лицемерие.
Май месяц. Самолет приземлился в Праге. Московская весна еще скупо заявляла о себе, а столица Чехословакии уже светилась солнцем, стены садов были сплошь увиты синей глицинией, зеленые каштаны утыканы белыми соцветиями, как елки свечами. Пахло не по-московски чем-то вкусным и ароматным. Первая заграница.
Кто-то из моих бывших полузнакомых сокурсников, работавших в местном торгпредстве, по-свойски прокатил меня на своем шикарном красном мотоцикле по Вацлавской площади и улицам города, казавшегося таким праздничным и теплым. Обилие тепла и света успокаивало душу, тихо приспосабливало к новой действительности, ибо я еще плавала в каком-то тумане и окружающее не воспринималось как реальность.
Через полвека, когда российские граждане будут толпами и во все стороны валить через границы бывшего СССР в турпоездки, никому уже не придется испытать это сладостное чувство первооткрывателя, редкого счастливца, заглянувшего в сады Семирамиды.
В Праге наши торгпредовцы посадили меня на небольшой иностранный самолетик, чтобы через Триест добраться до Рима, где посольские работники должны были погрузить меня с моим чемоданчиком на какое-нибудь трансатлантическое судно.
Перелет на «кукурузнике» через Альпы не обошелся без инцидента. Мы попали в грозу. Вид в иллюминатор не вдохновлял: снизу заснеженные пики Альп подпирают брюхо пляшущего в воздухе самолетика, а в стекло бьют ледяные градины. Но страха не было: я еще не полностью погрузилась в реальность. Да и мама с уверенностью сказала, что «все будет хорошо».
Рим тоже удивил меня своеобычным ароматом. Пахло черным кофе и апельсинами. Оказалось, что прямо на улицах люди сидят в плетеных креслицах и попивают кофе, а рядом у перекрестков высятся груды красных шаров — апельсинов. Бог ты мой! Когда я однажды заболела, мама где-то достала мне пару бледных желтеньких и кислых плодов. А здесь…
В посольстве меня ожидал сюрприз, даже два.
Третий советник передал адресованную мне телеграмму и назидательно сказал, что советским сотрудникам открытая корреспонденция «не рекомендуется».
Сейчас, как тогда, держу в руке широкий желтый бланк с красной надпечаткой «Telegramma, via ITALO-RADIO, а внизу адрес и текст: Bilinkina Margarita, Legacion de la URSS, v. Saeta 5. Roma. Scastlivogo puti seluyu. — Mama. «Счастливого пути, целую. Мама».
Последнее прости. Она словно рукой мне махнула с берега вслед пароходу. До сих пор храню эту телеграмму как ее напутствие на всю мою жизнь.
«Не рекомендуется».
Какое тут может быть запрещение?
Этим же вечером, 18 мая 50 года, я отправилась искать римский главпочтамт, чтобы отправить