сухие ветки до тех пор, пока в заснеженной избушке не стало так же тепло, как было в домике Луукаса и Роозы.
— Они увидят дым, — сказал Антонов.
— Возможно. Или унюхают. Но у них и самих костры, а нам без этого не продержаться.
Он кивнул и сказал, что теперь они с Надаром могут сходить за дровами, а я чтобы отдохнул.
Я сказал, что пойду с ними. Мы набрали ельника, накидали его на пол и положили на него Родиона и Льва. Мы положили их к огню и прикрыли одеялами, а сами легли за ними, тесно прижались друг к дружке и постепенно заснули. Но, пробудившись, я обнаружил, что Михаил сидит и следит за костром, вид у него был смущенный, видно, стыдился, что не помогал. Я протянул ему флягу, он сделал глоток и заплакал. Я сделал вид, что не заметил этого, и вышел наружу — серая вата под матовым звездным небом начала редеть, бой на озере затих, но на горизонте я различал в несметном количестве темные точечки, солдат, лошадей, здесь и там стояли покореженные, сожженные машины, последний бой на Суомуссалми чернел на льду, он походил на застывшую гримасу, нельзя было разобрать ни малейшего движения.
Рядом с избушкой я не увидел никаких следов, только наши, и сперва подумал замести их, а потом сообразил, что если нас кто и найдет, то только финны, а они, скорей всего, просто возьмут нас в плен, — если только не разнесут избушку в щепы сразу, обнаружив дым.
Я притащил дрова, достал немножко еды, мы с Михаилом поели. Постепенно и все проснулись, даже Лев и Родион. Оба соображали с трудом, были не в себе, но Родион тут же потребовал свои туфли, и это быстро переросло в свару между братьями, и Лев сказал, что будет до конца жизни презирать Надара: как он мог бросить его замерзать?
— Какой жизни-то? — хмыкнул Надар.
Антонов переводил, смеясь. Даже Михаил изобразил подобие своей былой куничьей улыбки. Как ни странно, никто не спросил, что мы будем теперь делать. Сам я тоже об этом не заговаривал. Мы жили в теплом коконе. Спали, ели волглый хлеб, который грели в котелке, в этом раю под миром, под снегом мы провели сутки. А потом Лев отказался идти писать наружу. И брат под держал его. Антонов сказал, что надо проголосовать. Я ответил, что об этом и речи быть не может: и срать, и ссать мы будем только на улице. Антонов перекинулся парой слов с остальными и сказал торжественно-усталым голосом:
— Мы не вынесем больше холода. Даже я. Мы не будем выходить на улицу.
— Вы хотите лечь здесь и умереть?
— Да, мы уже так решили. И ты ничего не можешь с этим сделать. Мы дошли до последней черты.
Я кивнул в знак того, что уважаю их решение. И присоединился к их мнению, это мудрое решение с одной оговоркой — пусть ходят в какой-нибудь котелок, который я буду выносить, и пусть позволят мне носить дрова, пока хватит сил.
Они долго разговаривали между собой, потом Антонов снова обратился ко мне.
— У нас кончилась еда, — сказал он. — Умирать от голода дольше, чем замерзать. Мы не можем сговориться.
— Что ты хочешь сказать?
Он фыркнул.
— Я не хочу, чтобы ты топил дальше, так все кончится быстрее. Но эти слабаки хотят, чтобы ты поддерживал огонь, но и умереть быстро они тоже мечтают. Еще мы говорили о том, что ты должен вернуться назад, тебе одному это по силам, но даже и об этом нам не удается договориться.
— А кто что говорит?
Он запнулся.
— По-моему, тебя надо отпустить, но остальные боятся.
— Тогда я останусь, — сказал я и объяснил, что буду костровым и что я должен был понимать, что у них не хватит сил дойти до хутора, нам надо было оставаться в доме Луукаса и Роозы, а теперь мы даже вернуться туда не сможем, и я виноват, нам не надо было уходить из Суомуссалми, я не сделал этого, когда жгли дома, и теперь не следовало.
Антонов положил руку мне на плечо и сказал, чтоб я не думал об этом.
— В городе такой же холод, — усмехнулся он.
Потом заскворчал Михаил, мы положили его к самому огню, но он продолжал бормотать что-то.
— Это он о коте, — сказал Антонов.
— Спроси у Льва и Родиона разрешения, чтобы я осмотрел их раны, — сказал я.
Он попросил меня не тратить времени на их уговоры. У Льва почернели пальцы на одной ноге, а у Родиона одна нога от колена до пят была сухой и белой, и черные ногти на обеих ногах. Я долго изо всех сил растирал ее, потом забинтовал и пошел принести еще веток для костра. Со всех сторон по-прежнему стояли стеклянные стены заледеневшей тишины, но на озере я увидел свет от фар, а потом услышал звук: масса лошадей, людей, орудий двигалась южнее…
К моему возвращению рубщики уснули. Я подвинул их, подновил костер свежими еловыми ветками и жег их, пока Антонов не раскашлялся. Он проснулся, посмотрел на дым и снова уснул. Я добавил еще веток, потом еще, так всю ночь. Проснулся Михаил, в ясном уме, обнаружил дым, но ничего не сказал. Я жестом попросил его помочь мне передвинуть остальных. Никто из них от этого не проснулся, даже Антонов. Но все дышали спокойно.
Я поманил Михаила с собой на улицу, принести еще дров. Это оказалась плохая идея. Михаилу она была не по силам, мне пришлось вернуть его назад, но на все это ушло много энергии.
— Я хочу есть, — показал он пальцами, пристраиваясь полежать рядом с остальными.
А я остался дальше работать истопником, чувствуя, как что-то нарастает и во мне, и вокруг, как неумолимая хватка, едва ощущавшаяся мною во время разговора с Антоновым в вечер накануне нашего ухода, сжимается, как по моим грезам расплывается белое пятно — это знак того, что и мне не вернуться назад. Но я докончил дело. Конченым я еще не был. Хотя вернулся к остальным, не дождавшись темноты.
Видимо, наступил день. Я подложил в костер свежих веток. И только гораздо позже Антонов спросил, что я задумал. Я не ответил, как будто не понял, он не переспрашивал. Велев рубщикам перелечь по- другому, я попросил Суслова рассказать что-нибудь — он не проронил ни слова с тех пор, как мы поселились в избушке, и сейчас продолжал молчать, несмотря на тычки и пинки Антонова.
— Я не знал, что замерзать насмерть так больно, — сказал Лев.
Антонов ответил, что дело не в холоде, но в голоде. Они переругались, но свара была без страсти и задора и прерывалась долгими паузами — а я все подкладывал и подкладывал в костер свежие ветки.
Около, судя по всему, полуночи я услыхал шум и вылез наружу, на озере мельтешили огни, машины шли на юг.
Я заполз в избушку и положил в костер самое большое полено, а сверх того еще кучу веток, пламя пыхнуло, опалило стену и зацепило переборки крыши; кашляя, проснулись рубщики, но только братья испугались. Антонов снова спросил, что я задумал, Суслов и Михаил промолчали.
Опалило всю восточную стену и закапало с крыши. Мы отодвинулись от огня и капели и прижались к уцелевшей стене.
— Теперь хоть все быстро закончится, — сказал Антонов.
Все обледенело и горело плохо, хотя дым делался гуще. Но потом бревна просохли и затрещали, занялась крыша, вся целиком, нам пришлось вылезти наружу. Похоже было, что я совершил еще одну глупость. Рубщики таращились круглыми глазами. Я сказал, что нам надо лечь на остатках лапника как можно ближе к кострищу и, по мере того как избушка будет прогорать, сдвигаться.
— А потом все закончится быстро, — сказал я.
И они снова меня послушались.
Я проснулся от тихих голосов, чтобы увидеть вокруг мои леса, пляшущие на теплом летнем ветру деревья, но острая боль прорезала ногу. Рядом с собой я увидел рот Михаила, распухший язык, парень