веры.
— Есть грехи и поболе неведения, — сказала Ингибьёрг, — а Бог вездесущ, Он и в детях тоже.
— Но не в Хавгламе весенней ночью в минувшем году?
Она не ответила.
С ехидной усмешкой Гест спросил, не надоело ли ей приходить сюда с разговорами про Белого Христа, коли он восприимчив ко всему этому не больше, чем те бревна, из коих он соорудил ей мостовой настил, и тотчас добавил, что прошлой зимою жил у священника, но договорить не успел — Ингибьёрг повернулась и ушла, как всегда, когда их беседы заходили в тупик.
Впрочем, на следующий вечер она снова пришла к сараю, громко стукнула в бревенчатую стену и крикнула, что хочет остаться у него на ночь. Гест крикнул в ответ, что не возражает. Отворил дверь и опять закрыл за нею, так что в сарае стало совершенно темно. А потом сказал, что от нее разит тухлой рыбой и что не мешало бы ей прежде искупаться. Ингибьёрг рассвирепела, влепила ему звонкую пощечину и ушла.
Два дня спустя, причалив к берегу — вместе с Ари и двумя трэлями он ходил в море за рыбой, — Гест заметил, что баня, стоявшая на отшибе за верхней каменной загородкой, явно жарко натоплена, велел Ари и трэлям заняться уловом, а сам поднялся к бане, постучал и спросил, не Ингибьёрг ли там.
— Нет, — откликнулась она, — ступай прочь.
Гест вошел в баню и долго пробыл там вместе с Ингибьёрг. После этого она приходила к нему на ночь и уходила, пока все еще спали. Спускалась в собственную усадьбу, ровно тать, украдкой. Ночью она была совсем не такая, как днем, не разговаривала, глаз не открывала, при свете ли, в темноте ли, постанывала, но держалась вполне решительно. Подчас во всем ему уступала, словно ласковый ручной зверек, он же был по-детски игривым и резвым и по-мужски сильным, ведь Ингибьёрг не походила на невзыскательных нидаросских бабенок, она как бы блуждала по кругу, то радовалась, то горевала. А днем хоть не подходи к ней — натянутая, хмурая, шипит, чтоб он и думать не смел стоять с нею рядом, по крайней мере прилюдно, ведь она высокая, а он маленький.
Гест смеялся и все равно становился обок. Тогда она давала ему тумака или в ярости спешила прочь. В усадьбе стали поговаривать, что она не иначе как вскорости его прогонит. Однако те, кто знал ее лучше других, — Хедин, надзиратель, женщины-трэли, работавшие на поварне и за ткацкими поставами, — не сомневались, что Гесту ничего не грозит, что у него все благополучно, возможно даже благополучнее, чем у них самих, поскольку в довершение всех прочих странностей, случившихся с нею этой зимой, Ингибьёрг еще и смеяться начала, при ней постоянно видели девочек, все более нарядных, она без устали причесывала Стейнунн и учила ее тому, чему бы учила родную дочку, а Стейнунн подрастала, так же быстро, как Ари, до того быстро, что, когда Гест намедни назвал ее прелестным ребенком, она потупилась и заговорила о другом, попросила рассказать какие-нибудь истории.
— Зачем? — спросил он.
— Ингибьёрг любит их слушать. Особенно когда знает, что они рассказаны тобой.
Гест рассмеялся:
— Могу рассказать про смерть Бальдра.
— Про это она слушать не хочет.
— Ну и зря. Ведь Бальдр похож на Белого Христа. А стихи, которым я тебя научил, ты пела?
— Да, только их она тоже слушать не пожелала.
— Неудивительно, их сложил Эгиль сын Скаллагрима, а он был из детей Одина. Ладно, научу тебя стихам Халльфреда сына Отара,[48] которые я слышал в дружине у Эйрика; Халльфред тоже великий исландский скальд, притом христианин, сам конунг Олав крестил его.
Стейнунн сказала, что это, пожалуй, будет Ингибьёрг интересно.
— Но почему женщины не умеют слагать стихи? — спросила она.
— Ты ребенок, — ответил Гест, — а дети умеют то, чего другие не умеют.
На следующую ночь Ингибьёрг была немногословна и одежду не сняла, даже после долгих забав. Поинтересовалась, не расставил ли Гест ей западню, и он сказал, что не понимает, к чему она клонит. Помедлив, она наконец спросила, много ли он знает стихов про сражение при Свольде. Гест отвечал, что кой-какие ему известны, и пропел три из них, сложенные очевидцем, Скули сыном Торстейна,[49] который в битве стоял на носу «Барди» Эйрика ярла, и Халльдором Некрещеным,[50] который был вместе с Олавом на «Длинном змее». Пропел он и стихи Халльфреда сына Оттара про эту загадочную битву, ведь иные до сих пор верили, будто конунг вышел из нее живым. Правда, Халльфред при сем не присутствовал, а потому полного доверия не заслуживал.
Ингибьёрг внимательно выслушала стихи и попросила Геста истолковать непонятные ей кеннинги. Он исполнил ее просьбу, хотя одежду она так и не сняла, а вдобавок попробовал истолковать и те, каких не понимал сам. В одном из стихов Халльфреда упоминался «Журавль», корабль, на котором муж Ингибьёрг был кормчим, и она снова и снова просила повторить этот стих. В конце концов Гесту это надоело, и он сказал, что коли она пришла обсуждать поэзию, то может уходить, добавить ему больше нечего, к тому же Халльдора не зря прозвали Трудным Скальдом, не верил он в Бога конунга Олава, разве что нет-нет крестил пиво, которое заливал себе в глотку, — вот и вся вера.
Но Ингибьёрг рассмеялась и сдернула с плеч платье, так что груди ее, словно белые форели, вмиг выпрыгнули наружу. Правда, она тотчас опять спрятала их под платье, отворила дверь, босиком выскочила в снег и, скорчив Гесту ехидную гримасу, убежала.
Гест сидел, провожая ее взглядом, смотрел на ее спину, которая, словно хрупкое растение, покачиваясь, сбегала вниз по склону в звездно-синей ночи, и вновь подумал, что заворожен этой женщиной, не красавицей и не дурнушкой, не молодой и не старой, не похожей ни на кого, даже на Аслауг, самым удивительным человеком из всех, кого он знал, если не считать его самого.
Свое оружие Гест получил назад еще поздней осенью, вдобавок Ингибьёрг снабдила его кой-какой одеждой, так что выглядел он как вполне солидный мелкий бонд, почти под стать Хедину, хотя работал по- прежнему наравне с трэлями и до сих пор не предпринимал попыток отлынивать от дела. Когда собрались ставить новые вешала для рыбы на скалах у входа в причальную бухту, надзиратель пришел к Гесту в сарай и нехотя спросил, что он об этом думает, ну, о вешалах то есть.
— Ты спрашиваешь моего совета? — усмехнулся Гест.
— Меня прислала Ингибьёрг, — хмуро бросил надзиратель. Звали его Тородд сын Скули, а кликали Белым, потому что борода и волосы у него были белые как снег; в Сандее он жил с юных лет, доводился Ингибьёрг приемным отцом и теперь походил на крепкий, прочный белый крюк. — Раньше мы уже ставили там вешала, — продолжал он, глядя на фьорд и словно указывая взглядом, сколько там всяких трудностей. — Да ветра они не выдерживают, падают.
— Понятно, — кивнул Гест.
— Хотя лучшего места для сушки зимнего улова не найти — земли там нет, рыба не пропылится.
Гест опять кивнул и спросил:
— А пиво у вас в усадьбе не варят?
Тородд недоуменно воззрился на него:
— Почему? Варят, конечно.
— Что ж меня-то никогда не угостят?
Тородд прикинулся, будто не верит своим ушам.
— Ну как же, на Рождество-то угощали тебя.
— В дом, однако, не приглашали. Ингибьёрг и мессу служила, а ведь даже текста не знает, и меня не позвала.
Тородд недоуменно посмотрел на него, покачал головой и опять уставился в землю.
Через два дня начали ставить вешала. Гест спустился к полосе прилива, сел там и стал смотреть, как трэли нагружают две лодки жердями и гребут к самому большому камню, который видом напоминал кита и оттого так и назывался — Кит. На самом верху его, заложив руки за спину, стоял Тородд, собирался