вполне разумно было бы предположить, это замечание Набокова основано на наблюдении за сыном Дмитрием, тогда вполне вероятно, что он указал возраст того ребенка, которого видел перед собой. Дмитрий родился в мае 1934. Значит, ему было три года летом 1937. Весной 1939 ему уже пять и, конечно, пятилетний ребенок не; думает, что коровы и псы — жены и мужья коней и кошек.
Впрочем, вместо того чтобы мучить эту одинокую беззащитную гипотезу, полезнее будет обратиться к другой: почему Набоков решил отказаться от «Второго приложения»?
Первое наблюдение: в нем очень много повторений и перепевов. На перекличку с темой наследственного сходства из «Истинной жизни Себастьяна Найта» мы уже указывали. К этому можно добавить только, что усиление этой темы в романе (написанном, как мы уже знаем, между декабрем 1938 и январем 1939) скорее представляется усовершенствованием «Второго приложения», а не наоборот. Разве не становится в таком случае более убедительным предположение, что роман был написан
Что касается повторения материала, содержащегося в самом «Даре», мы в первую очередь отмечаем, что сущность размышлений Годунова-Чердынцева о бабочках, включая его скептическое отношение к теории эволюции и наблюдения за миграцией и мимикрией, уже были кратко и интересно выражены в романе, во второй главе, при описании уроков, которые отец дает Федору. Соответствующее описание во «Втором приложении» заметно более дискурсивно. Далее, образ первобытного рая и представление о человеке как части природного мира не просто высказывается, но художественно воплощается в пятой главе в сцене в грюневальдском лесу, когда Федор проживает один день как первобытный человек, загорает и купается голышом, чувствуя, как сливается с теплом, текстурой и цветом окружающей природы. Другой пример повторения — описание появления «волшебной» книги Годунова- Чердынцева у кровати Федора, которое является отзвуком волшебного появления гигантского карандаша, описанного в первой главе. В черновике окончания есть также явный элемент повторения. К концу «Дара» отец Федора «воскресает», появляясь во сне. Во «Втором приложении» Федор описывает последний отъезд отца и потом «воскрешает» его в сцене на веранде, когда вспоминает его жизнеутверждающие слова о Пушкине — вот и снова появляется Пушкин.
Возможно, Набоков просто счел часть материала «Второго приложения» избыточной. Он также мог почувствовать, что хвалебный и откровенно ностальгический тон описания отца передавал слишком свежее чувство утраты. В своих опубликованных произведениях Набоков находит более сдержанные, скрытые способы выражения любви и восхищения своим отцом и глубокого чувства потери. И дополнительной причиной для отказа от «Приложения» и исключения его из публикации «Дара» 1952 года в «Издательстве имени Чехова» могло быть осознание Набоковым — которому способствовал, несомненно, опыт работы в Музее сравнительной зоологии в Гарварде — что в науке о бабочках и в систематике со времен его детства произошел значительный прогресс. Скептическое отношение к некоторым положениям дарвинской теории эволюции, которое могло казаться ультрапередовым в начале века, в послевоенной науке стало распространенным.
Впрочем, по какой бы причине или совокупности причин «Второе приложение» ни было отвергнуто, а вместе с ним идея о тяжелом двухтомном «Даре», сопровождающемся продолжением и приложениями, это не означает, что Набоков не воспользовался этим материалом впоследствии. Идеи и темы, которые кажутся непродуктивными или просто вторичными при
Во-первых, это касается научных трудов Набокова. В них автор всегда уверенно преодолевал языковой барьер. С самого начала, со своей первой статьи о крымских бабочках, написанной в 1920 году, когда он был еще студентом Кембриджа, Набоков писал на научные темы всегда и только по-английски[524]. Хотя проблемы лингвистической недоступности, которые в «Приложении» связаны с трудами Годунова-Чердынцева, были несомненно и проблемами, которые сам Набоков преодолевал в своем литературном творчестве, и отражают его сомнения в собственной будущности как русскоязычного писателя, они не имеют отношения к его научной практике. Если его английский в ранних статьях по лепидоптерологии несколько неуклюж и неестествен, то в многочисленных работах, опубликованных в американских и британских журналах после 1940 года, мы видим, как он оттачивает язык, превращая его в тонкий рабочий инструмент, и постепенно заставляет его звучать по- набоковски[525]. Именно в этих журналах мы находим легко перенесенное через языковую границу (а читатель, ищущий в Лондонском музее естественной истории Энтомологическую библиотеку, должен следовать указателю на дверях «направо
Хотя Набоков нигде не переносит просто часть текста «Второго приложения» в английскую статью, его словесное и стилистическое эхо можно уловить безошибочно. Например, все «Приложение» пропитано антропоморфной образностью и персонификацией «Природы-Матери» — примеры мы привели выше. В аналогичном ключе он пишет и в лепидоптерологическом журнале в 1941 году:
The powers responsible for the moulding of Mediterranean
(Силы, ответственные за создание средиземноморской
А в 1944 году, комментируя псевдолинейное расположение меток на крыльях
…the line may seem very perfect to the eye, but it is the result of those processes and not a «primitive» line which Mother Nature automatically traced with her brush on one butterfly after another as soon as she had stung on the wings[527].
(Линия может на глаз показаться очень совершенной, но это результат тех процессов, а не «примитивная» линия, которую Природа-Мать, замучившись с крыльями, автоматически повторяла своей кистью на одной бабочке за другой.)
Во «Втором приложении» Набоков использует развернутую метафору путешествия, чтобы, во- первых, указать на трудный, обрывистый путь, по которому читатель должен следовать, чтобы понять мысли Годунова-Чердынцева, а во-вторых, чтобы описать огромное путешествие, которое нужно проделать в воображении, чтобы достичь понимания первобытного этапа эволюции (рукопись, 30–31, 39). В статье, написанной в 1945 году, образ путешествия в кресле развертывается в образ машины времени:
Going back still further, a modern taxonomist straddling a Wellsian time machine with the purpose of exploring the Cenozoic era in a «downward» direction would reach a point — presumably in the early Miocene — where he still might find Asiatic butterflies classifiable on modern structural grounds as
