Нет, у меня тогда было мало времени вообще что-либо замечать вокруг. Я женился через месяц после того, как прибыл на Ямайку и три недели из этого срока провалялся в постели, сраженный приступом лихорадки.
Обе женщины стояли в дверях хижины и, отчаянно жестикулируя, разговаривали. Они говорили не по- английски, а на том искаженном французском диалекте патуа, который в ходу на этом острове. Я почувствовал, как за шиворот мне стекают капли дождя, отчего только усилилась моя меланхолия.
Я подумал о письме, которое собирался написать и послать в Англию еще несколько недель назад. «Дорогой отец…»
– Каролина спрашивает, не желаешь ли ты укрыться от дождя в ее доме?
Это говорила Антуанетта. Судя по интонациям, она надеялась, что я отвечу отказом, и потому мне не составило труда поступить именно таким образом.
– Но ты же промокнешь…
– Ничего страшного, – отозвался я и дружелюбно улыбнулся Каролине.
– Каролина очень огорчится, – сказала моя жена, перешла через улицу и скрылась в темном доме.
Амелия сидела, повернувшись к нам спиной. Теперь она обернулась. На ее лице появилось выражение такого ликующего злорадства, изобразилось такое понимание происходящего во мне и такая интимность, что мне стало стыдно, и я отвернулся.
«У меня только-только прошла лихорадка, – внушал я себе. – Я еще толком не поправился».
Дождь стал стихать, и я подошел к носильщикам. Первый из них был родом не из этих мест.
– Жуткая глушь, никакой культуры, – сказал он. – И зачем вы сюда приехали? – Потом он сообщил, что его зовут Бычок и ему двадцать семь лет. У него были прекрасная фигура и глупое самодовольное лицо. Того, кто был постарше, звали Эмиль, и он жил в этой деревне.
– Спросите, сколько ему лет, – сказал мне Бычок. Когда я задал этот вопрос, Эмиль отозвался с вопросительными же интонациями:
– Четырнадцать? Да, да, хозяин, мне и есть четырнадцать лет.
– Этого не может быть, – отозвался я, глядя на его редкую бородку, в которой виднелась седина.
– Ну, может, пятьдесят шесть, – тревожно ответил Эмиль. Ему явно хотелось угодить.
Бычок громко расхохотался.
– Он не знает, сколько ему лет. Он об этом никогда не думал. Я же говорю вам, сэр, здешние люди страшно некультурные.
– Моя мать знала, – забормотал Эмиль. – Но она умерла.
Затем он вытащил откуда-то синюю тряпку, которую сложил в подушечку и положил себе на голову.
К этому времени большинство местных женщин покинули свои хижины. Они смотрели на нас пристально, но никто и не подумал улыбнуться. Мрачные обитатели мрачного острова. Кое-кто из мужчин потянулся к своим лодкам. Эмиль что-то крикнул им, и двое из них направились в его сторону. Он что-то пропел басом. Они ответили тем же, затем подняли тяжелую плетеную корзинку и водрузили ему на голову, на подстилку. Он проверил одной рукой, как держится груз, и двинулся босиком по острым камням – самый веселый из всего свадебного кортежа. Пока нагружали Бычка, он хвастливо косился по сторонам и тоже что-то стал петь себе под нос по-английски.
Мальчик подвел лошадей к большому камню, и тут из хижины вышла Антуанетта. Выглянуло солнце, сразу стало жарко, от зелени повалил пар. Амелия сняла башмаки, связала их шнурками вместе и перекинула себе через шею. Установив на голове свою маленькую корзинку, она двинулась, покачиваясь с той же грацией, что и носильщики. Мы с Антуанеттой сели на лошадей, двинулись шагом, и вскоре деревня исчезла из вида. Громко прокукарекал петух, и мне вспомнилась ночь, которую мы провели накануне в городе. Антуанетта так устала, что пошла в свою комнату. Я лежал и все никак не мог заснуть, слушая, как всю ночь напролет кричали петухи. Я встал с утра пораньше и увидел, что к кухне идут женщины с подносами на головах, покрытыми белым. Они принесли продавать кто горячий хлеб, кто пирожки, кто сладости. Еще одна женщина с улицы кричала: «Bon sirop, bon sirop».[2] Вдруг на душе у меня сделалось необычайно спокойно.
Дорога поднималась в гору. С одной стороны высилась стена из зелени, с другой крутой откос, а внизу ущелье. Мы остановились и стали смотреть на холмы, горы и сине-зеленое море. Дул приятный ветерок, но я понял, почему носильщик назвал эти места дикими. Они были не просто дикими, а грозными. Казалось, эти горы сомкнутся и раздавят тебя.
– Какая удивительная зелень, – только и мог сказать я, а затем, вспомнив, как Эмиль разговаривал с рыбаками и потом пел, спросил Антуанетту, куда делись наши носильщики.
– Они пошли коротким путем и прибудут в Гранбуа гораздо раньше нас.
Я ехал следом за Антуанеттой и устало размышлял: «Тут все чрезмерное. Слишком много зелени, слишком много синевы, слишком много фиолетового. Цветы слишком красные, горы слишком высокие, холмы слишком близко от дороги. И эта женщина рядом – совершенно мне чужая». Меня раздражало заискивающее выражение ее лица. Я не покупал ее, это она меня купила, или по крайней мере так ей кажется. Я гляжу на грубую лошадиную гриву… Дорогой отец. Тридцать тысяч фунтов были выплачены мне без каких-либо условий и оговорок. И никаких упоминаний о ней – с этим потом надо будет разобраться. Теперь у меня есть скромный, но достаток. Я не опозорю ни тебя, ни моего брата, твоего любимого сына. От меня не будет ни писем с жалобами, ни попрошайничества. Словом, никаких махинаций младшего сына. Я продал свою душу – или ты ее продал, но в конце концов разве это такая уж плохая сделка?
Девушку называют красивой, она и в самом деле красива, но все же…
Тем временем лошади трусили по очень скверной дороге. Сделалось прохладней. Какая-то птица засвистела что-то очень грустное. «Что это за птица?» – спросил я Антуанетту, но она была далеко и не услышала вопроса. Птица снова засвистела. Обитательница гор. Пронзительная прелестная мелодия.
Антуанетта остановилась и крикнула мне: