тирады перед зеркалом, принимая изображение за другого человека и обращаясь к нему то как к Буке, то как к Кейт, то как к Кларе. Однажды, приняв собственное изображение за Терри Макайвера, он начал биться об него головой, и потребовалось наложить ему двадцать один шов. Пришлось нам с Кейт и Савлом снова собраться в Монреале.
Вопреки возражениям Соланж, 15 августа 1996 года мы сдали отца в дом престарелых имени Царя Давида. Хотя он уже никого не узнает, в том числе и своих детей, мы его не бросаем. Раз в неделю из Торонто приезжает Кейт. Случилось так, что в тот вечер, когда к отцу приехала Мириам, сама недавно оправившаяся от микроинсульта, он играл с Кейт в китайские шашки. Мать с дочерью жутко повздорили и не один месяц потом друг дружку сторонились. Даже не разговаривали, когда Савл свел их вместе за ланчем в Торонто. «Мы по-прежнему семья, — сказал он. — Так что бросьте дурить. Вы обе». Его грубоватый тон, так напомнивший им Барни, покорил их. Савл часто навещает отца в его приюте. Переполошив всех соседей Барни по больничному корпусу, он как-то раз заорал: «Как же ты допустил, чтобы это случилось, мерзавец старый!» — после чего не выдержал и разрыдался. Дежурных медсестер его визиты приводят в ужас. Если он обнаруживает у Барни на халате яичное пятно или находит простыни недостаточно свежими, устраивает страшный тарарам. «Черт! Черт! Черт!» А однажды под вечер, явившись и обнаружив, что телевизор включен на канале, где вещает Опра Уинфри[366], он сдернул телевизор с подставки и грохнул об пол. Сбежались сестры. «Здесь комната моего отца, — не унимался Савл, — и он не будет смотреть такую дрянь!»
Мой младший братец унаследовал что-то и от красоты матери, и от яростного темперамента отца. Между Барни и Савлом всегда шел какой-то бой гладиаторов — сила ломила силу, и ни один не желал уступить ни пяди. Втайне отец обожал сына-подростка с его левацкими закидонами и без конца всем рассказывал про 18 ноября, когда пятнадцать студентов захватили колледж, а вот резкий переход сына в лагерь неумолимых правых заставлял его потом с отвращением морщиться. Но все равно Савл оставался его любимым сыном — хотя бы потому, что стал писателем, воплотив собою давнишние стремления отца. На первой странице своих воспоминаний отец заявляет, что, в столь преклонном возрасте впервые принявшись писать книгу, он нарушил святой зарок, затеяв эту пачкотню. Сие, как и многое другое из того, что он пишет дальше, не совсем правда. Перебирая отцовские бумаги, я обнаружил, что в разные годы он делал несколько попыток писать рассказы. Еще я нашел первый акт пьесы и пятьдесят страниц романа. По его собственному утверждению, он читал запоем и выше всех ставил мастеров стиля — от Эдварда Гиббона до А. Дж. Либлинга[367]. Перелистывая «Дневник читателя» последнего, я обнаружил там много высказываний Гиббона. Вот два примера. Гиббон об императоре Гордиане:
Его манеры были не столь изысканны, но добротой и дружелюбием он был подобен своему отцу. О широте его интересов свидетельствуют как шестьдесят две тысячи томов его библиотеки, так и двадцать две наложницы, и плоды деяний его говорят о том, что и те и другие были у него для дела, а не напоказ. [Эдвард Гиббон. «История упадка и падения Римской империи», том 1, с. 191. Метуэн энд К°, Лондон, 1909. —
А вот еще из А. Дж. Либлинга — о тренере по боксу Чарли Голдмане по прозвищу Профессор:
«Жениться? Ну зачем, — говорит Профессор. — Я всегда жил и живу a la carte[368]». [А. Дж. Либлинг. «Угол арбитра, избранные эссе о боксе», с. 41. Фаррар, Страус и Жиру, Нью-Йорк, 1996. —
Мне посчастливилось унаследовать отцовский дар делать деньги. Увы, это свое качество он считал постыдным, потому-то я, видимо, и был наименее любимым из чад; всегда я был мишенью его сарказма. Именно на меня он обрушивался в приступах критиканства. Что бы он там ни писал, но «Дон Жуана» мы с Каролиной слушали не единожды. И, как неоспоримо свидетельствуют об этом мои примечания, я читал также «Илиаду», Свифта, Доктора Джонсона и других. А если уж так вышло, что я полагаю его сугубо евроцентристский пантеон нуждающимся в пересмотре и дополнении, если я нахожу определенные достоинства в фотографиях Роберта Мэплторпа и работах Хелен Чедвик или Дамьена Хирста[369], то это исключительно мое дело. Я возмущен его нападками и не отрицаю этого. Тем не менее стараюсь раз в месяц-полтора прилетать, навещать отца. Наверное, я меньше всех страдаю от того, каким он теперь стал, потому что, по правде говоря, по-настоящему мы никогда и не общались.
У Барни нет недостатка в других, куда более регулярных посетителях. Чуть не каждый день приходит Соланж — моет его и помогает ему рисовать в книжках-раскрасках. Частенько наведываются и старые собутыльники из бара «Динкс»: адвокат с дурной репутацией Джон Хьюз-Макнафтон, журналист-алкоголик по имени Зак и другие. А тут вдруг из сердитого письма администратора по режиму узнаю, что раз в неделю захаживает к нему еще и некая мисс Морган, мастурбирует его! Забегает и бодрый старичок Ирв Нусбаум, всегда или с пакетом
Когда отмечали его прошлый день рождения, отец удивил нас тем, что отозвался на свое имя. Проказливой такой ухмылочкой. Мы принесли ему надувные шарики, бумажные шляпы, пищалки-свистелки и шоколадный торт. А Мириам с Соланж, вместе крепко подумав, родили идею, которая сперва показалась нам гениальной. Они наняли танцора-чечеточника, чтобы тот для него сплясал. Барни радостно хлопал в ладоши и громко подпевал:
Но тут Барни, пытаясь подражать движениям мистера Чукачакла, споткнулся и упал, да еще, оказывается, и обмочился, так что Соланж, Мириам и Кейт сбежали в коридор и там друг у дружки на грудях рыдали.
Помню еще один момент некоторого просветления. Отцу пришло письмо из Калифорнии. Я прочитать его не смог, а вот отец неожиданно прочел и долго потом плакал. Выглядело оно так:
Мать объяснила, что это письмо от Хайми Минцбаума, который несколько лет назад пережил тяжелый инсульт. Она вспомнила, как в 1961 году в Лондоне Хайми пригласил ее на ланч, во время которого заявил, что она просто обязана выйти замуж за Барни. «Только ты сможешь спасти этого обормота», — сказал он.
Позволив себе отступить от темы — чтобы немножко «занесло», как говаривал папа, — отмечу, что последние визиты в Монреаль меня не радовали. Не только из-за состояния, в котором пребывал отец, но и сам город, где я родился и вырос, производил весьма тягостное впечатление. С телефонной книжкой в руках я попытался найти кого-нибудь из старых приятелей и обнаружил, что, кроме двоих или троих, все переехали в Торонто, Ванкувер или Нью-Йорк — сбежали от разрастающейся межплеменной склоки. Конечно, на взгляд со стороны, особенно из-за границы, происходящее в Квебеке кажется смехотворным. Там действительно ходят по улицам взрослые мужчины, служащие «Комитета защиты французского языка», и каждый день, не покладая рулетки, измеряют размеры букв на уличных рекламных щитах — шрифт англоязычных надписей должен быть в два раза меньше шрифта франкоязычных и цветом чтобы ничуть не ярче. В тысяча девятьсот девяносто пятом году один особенно ревностный блюститель франкофонии («язычник», как окрестило таких местное арго) заметил в кошерной бакалее коробки с мацой, на которых