с проволокой, так и без проволоки, и его собственная особа.
Но когда он, наконец, отыскал трактир Кида Карсона и укротил приступ астмы основательным количеством коктейля, он оказался, несмотря на свое утомление, в прекрасном расположении духа.
Редактор репортажного отдела при газете «Комерсио» только что совершил подвиг журналиста, наполнявший его пылающей гордостью, которую ничто не могло охладить, кроме разве только ледяного коктейля.
Старый добродушный Ла Фуэнте получил вдруг в собственные руки нити, которые были достаточно просты, чтобы свалить с его табурета новоизбранного президента. Он чувствовал себя способным снова поднять славные традиции прошлого газеты «Комерсио», а именно: защитить борьбу за свободу и прочищать авгиевы конюшни. Для такого дела требовался чистый и неподкупный человек, который бы не стеснялся с общественным мнением.
Старый перуанец вдруг проснулся и почувствовал себя пионером нового Перу, который, сознательный и крепкий, вырастал среди остатков преследуемого народа. И в то время, как Ла Фуэнте сидел в комнате гостиницы перед пишущей машинкой, ему казалось, что страна, которую он так любил, протягивала свои объятия из скал Кордильер к западу и востоку, — от Тихого океана и до Атлантического, — намереваясь построить государство, достаточно сильное, чтобы противостоять северному натиску. Но такое государство должно быть очищено от политических авантюристов и бандитов, бывших последним оплотом реакции в этой измученной революциями и интригами стране.
Сенсационная новость, которая завтра будет предметом передовицы в «Комерсио», касалась пока лишь известной фирмы адвоката Мартинеса. Но Ла Фуэнте знал, что этими разоблачениями он разрезал нарыв, который целыми годами наливался гноем подкупа, грязной подлости и мошенничества. И против всего этого разложения он намеревался поставить замечательную личность Раймона Сен-Клэра, отважное путешествие его и его внучки, переживания обоих среди кровожадных пигмеев в огнедышащих горах Кономамаса.
Ла Фуэнте был очень огорчен, что он не мог поместить имя доктора в этом докладе. Но чужестранный доктор, находившийся до сих пор в госпитале, где он был похож на исполинский дуб после лесного пожара, потребовал с очень странным упорством, чтобы его имя не упоминалось. Он даже поставил это желание условием сообщения тех сенсационных известий, которые в течение нескольких часов должны были потрясти всю Лиму не хуже землетрясения.
Каморра, в которой Мартинес, этот казавшийся столь почтенным старик, состоял главой, а Черный Антонио — рукой, должна была погибнуть в последней борьбе, и «Комерсио» торжественно отпразднует свою победу.
Но в то время, как Ла Фуэнте, усталый и изнеможенный, лежал в своей качалке и мечтал о будущем Перу, большая фигура, пошатываясь, вышла из больничных ворот. Лица нельзя было рассмотреть, так как оно было покрыто повязками. Но то было, без сомнения, важное лицо, так как главный врач сам провожал его.
— Вы, вероятно, сами понимаете, что надо быть осторожным, доктор Фьельд, — промолвил испанский врач, — вам еще далеко до выздоровления.
Норвежец кивнул головой.
— Я беру на себя всю ответственность, — сказал он устало, — мое сложение совершенно особого рода. Я плохой пациент. В мою специальность не входит лежать в постели и мучиться от бездеятельности.
Главный врач улыбнулся.
— Вы вовсе не были плохим пациентом; вы, наверное, страшно страдали, а между тем, я никогда не слыхал от вас ни единой жалобы. Таких людей редко можно встретить под нашими широтами.
— Страдание, — проговорил мечтательно Фьельд, — это всего-навсего хорошее предостережение.
— Какое?
— Что мы когда-нибудь будем иметь счастье умереть.
Главный врач посмотрел на своего пациента с легким сомнением.
— Вам это кажется несколько странным, — продолжал Фьельд. — Несколько недель тому назад я встретил действительно старого человека. Он был моим и вашим коллегою. В свое время он состоял врачом при дворе Атауальпы. То был мудрый человек. Он открыл жизненный perpetuum mobile[32] и находился на пути к бессмертию клеточного ядра. В конце концов, он превратился в протоплазму. Это эволюция в обратную сторону — вечный круговорот жизни и смерти. Он сказал мне: человечество держит бессмертие в своих руках. Вечная жизнь не есть благо — это вечное увядание. Есть только одно великое счастие: в сознании, что мы смертны.
Испанский врач пристально посмотрел на своего пациента.
Фьельд печально улыбнулся.
— Вы, вероятно, думаете, что мой разум также обожжен лавою и золою там, в горах. Может быть, вы и правы… А теперь я осмелюсь поблагодарить вас за все заботы и терпение ко мне. Прощайте!
Главный врач долго смотрел вслед тяжелой фигуре, которая, наконец, исчезла на повороте улицы.
— Эти германцы — сущие мечтатели, — подумал он. — Если бы умереть было таким бессмертным счастием, то все мы, доктора, были бы совершенно лишними…
Между тем, Фьельд медленно брел по улицам Икитоса. Вдруг он повернул в безлюдную улицу и скоро стоял перед красивым, тенистым campo santo[33] обычного романтического типа. Здесь отыскал он свежую могилу. Норвежский доктор скрестил руки в повязках и опустил голову.
— Паквай, мой друг, — тихо проговорил он. — Я пришел сказать тебе «прощай и до скорого свидания». Ты пожертвовал мне жизнью, когда скалы падали кругом нас и пламя освещало наши лица. Ты жил, как свободный гражданин великой природы. Ты умер, как муж!..
Тогда он медленно пошел по направлению к гавани, где на всех парах стоял зафрахтованный пароход. Он шел в Манаус с каучуковым грузом.
Поздним вечером рулевой маленького парохода, который с оглушительным старомодным скрипом в машине, стеная, плелся вниз по реке, увидел пассажира, обмотанного повязками, стоявшего на корме и смотревшего на исчезавшие огни Икитоса. Чужак-великан вел себя весьма своеобразно. Он сильной рукой дергал цепь, висевшую у него вокруг шеи. Наконец, она лопнула. С минуту он держал цепь в руке. Рулевой заметил, что она была золотая и что к ней была прикреплена какая-то необыкновенная золотая фигурка. Пассажир посмотрел пристально на фигурку, глубоко вздохнул и швырнул цепь далеко в реку.
Затем он повернулся.
Рулевой увидел его глаза, они были твердые и блестели в глухом свете фонаря, подобно сине-черной сверкающей стали…
А в больничном саду в окрестностях Икитоса сидела на другое утро молоденькая девушка с письмом в руке. Тяжелые слезы капали на крупные беспомощные буквы. Она читала и перечитывала их, и дивно прекрасное лицо, с унылыми глазами, казалось еще бледнее под зеленью громадных пальм. Первое молодое горе любви окружало сиянием ее голову с матово-золотыми волосами.
Там стояло: