Грина, которого знал во время войны. Тот ему рассказал, что сидел, имел 25 лет срока. Но Олдриджа это нисколько не заинтересовало. У нас с Олдриджем во время войны были довольно откровенные разговоры. Он оправдывал финскую кампанию: дескать, этих фашистов-финнов следовало потеснить. Я с ним спорила. Услышав о моём аресте, он мог бы подумать: правильно её посадили. Но узнать, что он и сам в своё время попал в шпионы, было бы ему полезно.

Одно воспоминание связано с молодым корреспондентом из Америкен Бродкастинг Сервис, обыкновенным парнем, озабоченным только своей карьерой, с которым я занималась русским языком. У него были специальные минуты для передачи по радио. Передачи, естественно, проходили цензуру. А цензура ни с чем не считалась. Иногда принесёшь им материал, и они проверят за 5-10 минут, а иногда, в спорных случаях, проходили часы: сам цензор не мог решить, должен ещё к кому-то обратиться. Запретить он может сам — тогда ответ приходил тоже быстро. Я иногда как секретарь объяснялась с цензором и имела даже право делать небольшие поправки в тексте. И довольно часто бывало, что корреспондент не мог выступить с передачей, потому что его материал не пропускали. Однажды, когда этому американцу в очередной раз запретили передачу, он решил дать совсем безобидный материал, чтобы следующее выступление состоялось наверняка. Написал очень милую статью. Начал с того, что, приехав в Советский Союз, он решил поскорее выучить русский язык. Ведь если человек живёт в стране год-два без языка, что он может о ней знать? А рядом оказалась прелестная женщина, профессиональный преподаватель. Она начала урок русского языка с того, что объяснила ему, как легче всего изучить этот язык, и совершенно его убедила в преимуществе русского языка перед английским. Главное — по-русски пишется, как говорится. Это его очень привлекло, потому что он намучился в жизни с английским правописанием. И что же оказалось? Какое разочарование! Он привёл несколько примеров, когда по-русски «пишется, как говорится». Но самое зловредное в русском языке — это мягкий знак, который, оказывается, меняет значение слова. А почему меняет — неизвестно. Написал изящно и остроумно, мы с его женой слушали и хохотали. Жена его расцеловала. И я себе представила, как его слушают в Америке и испытывают тёплые чувства к русскому народу. Отнесла статью, и довольно быстро цензор выносит решение — запретить. То есть как — запретить? Почему? «Издевательство над русским языком!» Все мои аргументы не смогли убедить цензора, и передача не состоялась. Американец пришёл в ярость и говорит: «Ну ладно. Больше мои передачи запрещать не будут».

В мои обязанности в первую очередь входило читать ему газеты. Я выбирала важные сообщения и статьи и переводила ему. А всякие обращения граждан, особенно из «Московского большевика», я только просматривала. В основном, мы брали, конечно, такие газеты, как «Правда», «Известия». Но он уже имел представление о советских газетах — несколько раз я ему читала о том, как советские граждане благодарны правительству и лично товарищу Сталину за заботу. Например, одна работница писала в заметке «Дорогая сладость» о том, что её семья ест конфеты, а это возможно только при советской власти.

В то время газ в Москве был лишь в немногих домах, например, в доме, где жили крупные партработники и иностранцы. В большинстве домов газ появился только после войны. И вот в «Московском комсомольце» — целая полоса благодарственных писем трудящихся по поводу проведения газа.

Я просматриваю газету и говорю: «Ну, это неважно, это письма рабочих». Но он просит: «Пожалуйста, переведите мне эти письма слово в слово, ничего не пропуская». И записывает характерные обороты, вроде: «только забота партии и правительства». И готовит выступление о том, что, мол, в Москве сейчас важнейшее событие, которое широко освещается в прессе, — в таком-то районе провели газ. Точный перевод из газеты, только вступление добавил. Я, как услышала, аж задохнулась от удовольствия: такое издевательство! Тем более представила себе, как он прочтёт соответствующим тоном и как это прозвучит за границей. Зато мы получили разрешение немедленно.

Конечно, Отдел печати представил обо мне в МГБ неважный отзыв: хлопот со мной было много, а радостей никаких. Следователь меня упрекал: «Мы знаем, на кого вы работали, вы на врагов работали! Ради иностранцев вы скандалили с цензорами». Я говорю: «Цензоры — тупицы». Рассказала об эпизоде с американцем и передала мнение корреспондентов о том, что чиновники вроде заведующего Отделом печати вредят престижу Советского Союза больше, чем настоящие враги. Я знала, что Пальгунову мои слова не повредят. Вредить я даже ему бы не стала. Конечно, на следователя мой рассказ не произвёл никакого впечатления.

В 1943 году мы посетили лагерь военнопленных в Казани. Поехало несколько корреспондентов, в том числе Александр Верт, которого я хорошо знала. Он родился в Петербурге в семье дипломата. Не очень талантливый журналист, при других обстоятельствах он бы карьеры не сделал. Но он знал язык, страну; дорожа возможностью ездить в Советский Союз, старался не портить отношений с нашими властями, но был более или менее порядочным человеком. В посёлке очистили для нас дом, поставили настоящие железные кровати. Лагерное начальство устроило нам потрясающий ужин — с икрой, балыками, замечательной сметаной. Это в сорок третьем-то году! Единственное, чего там не было — это настоящей уборной, вместо неё — чистенькая, специально для нас приготовленная будка. Утром я слышу — Блонден говорит Верту как знатоку русских обычаев: «Всё очень хорошо и удобно, только одна проблема: я не представляю, как можно справиться в уборной». «Очень просто, — отвечает Верт, — „орлом“!»

С пленными мы встретились ещё до этого безобразного ужина. Вывели их в зону, дали каждому корреспонденту группу. Все офицеры говорили по-английски. Корреспонденты спрашивали, где они попали в плен, как с ними обращаются. Узнав, что с ними разговаривают англичане и американцы, немцы просили сообщить их семьям, что они в плену. «Какой будет вред Советскому Союзу, если я напишу, что нахожусь в плену, в хороших условиях?» Корреспонденты сказали, что не могут этого сделать. «Если советское правительство не разрешает вам писать, мы не можем нарушать правил». Тогда пленные попросили, чтобы корреспонденты упомянули их имена в своих сообщениях, надеясь, что таким образом близкие узнают, что они живы. Корреспонденты согласились. Записать имена поручили мне. Немцы решили, что я тоже журналистка. Один обратился ко мне: «Вы женщина, вы поймёте. У меня жена беременна, ей вредно волноваться. Возьмите адрес, вам же ничего не стоит послать открытку, дать ей знать, что я жив. Вы ведь из Европы». Я себе не отказала в удовольствии: «Вы ошибаетесь, я не из Европы, а из России. Более того — я еврейка». Немец от меня отшатнулся.

Не знаю, может быть, кто-то из корреспондентов и упомянул в сообщениях их имена. Но пленных было слишком много, всех не упомянешь. Между прочим, держали они себя не униженно и одеты были ещё в свою одежду. Выглядели неплохо, получше советских людей. Один корреспондент заметил: «Немцы тоже не балуют советских военнопленных». Пленный возразил: «Наш фюрер предлагал советскому правительству соблюдать Женевскую конвенцию, но русские не согласились».

Когда мы сидели за столом, иностранцы спрашивали чекистов, какой у пленных рацион, и я отметила, что кормят их лучше, чем советских граждан. Чекистам можно было бы не верить, всё, что показывали иностранцам, было потёмкинскими деревнями, но пленные действительно выглядели прилично. А на советском пайке, казалось, выжить невозможно. Да мы сами, когда заключёнными были, в 1955 году, получали хлеба больше, чем иные вольные, и бросали им свою пайку через проволоку.

Для меня это было тяжкое время. Каково мне было знать, что мои собственные дети бедствуют в деревне, в эвакуации, а я хлеб и масло могу покупать килограммами. Я изыскивала способы, чтобы что- нибудь вам переслать. Посылки отправлять нельзя было. Я давала людям, которые ехали в Челябинскую область, сколько им нужно самим, чтобы они передали и вам, но очень мало что доходило. Отправила несколько посылок отцу на фронт, он получил только одну. И я себя чувствовала виноватой перед всеми.

Летом 1942 года я поехала в деревню Ужовку, где вы жили в эвакуации. Отдел печати Министерства иностранных дел дал мне бумагу, благодаря ей я попала на поезд. Сначала посетила отца в госпитале. В начале войны я несколько месяцев не получала от него писем, дала объявление по радио о том, что нахожусь в Куйбышеве, но ответа не получила. В декабре 1941, когда мы вернулись ненадолго в Москву и поселились в «Метрополе», я поехала в Покровско-Стрешнево в надежде найти там письмо от отца. Дома ничего не нашла, отправилась в комендатуру нашего Военного городка, там застала сплошное разорение. Спрашиваю: «Нет ли писем?» «Посмотрите вон в той комнате». Комната была завалена письмами. Села на пол, стала их просматривать и нашла открытку от отца, посланную сравнительно недавно. Он писал, что в ноябре был ранен и лежит в госпитале в городе Кургане. К тому времени, как я поехала к вам в эвакуацию, отец уже находился в Свердловске. Я ехала через Свердловск и навестила его. Пробыла с ним три дня. У

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату