отправлялась на свободу.
Фрида Давыдовна была не храброго десятка, и всё-таки на вопросы о том, какие она слышала от меня антисоветские высказывания, был один ответ: «Никогда никаких антисоветских высказываний от неё не слышала. Она — советский человек». А у Джеки они выпытывали другое. У меня же, кроме прочих, была статья «разглашение государственной тайны». И её спрашивали: «Что Улановская рассказывала о своей работе за границей?» «О работе не рассказывала ничего, только об отдельных смешных случаях». И она передала эпизод, как я зашла в Берлин в магазин купить шляпу, перемерила все, и только одна мне понравилась — хорошенькая розовенькая шапочка. Надела её, и муж сказал: «Как она тебе идёт!» Оказалось, что это была шапочка для душа. А я в ней ходила по улицам! В таком роде исписала много страниц.
Прочитав весь материал, я даже улыбнулась: «Что, дело закончено?» «Да, и если вы сейчас захотите давать показания, я не буду слушать». «Какое же это дело? Где тут преступление?» «Это вы увидите. Я предупреждал: ваша неоткровенность вам дорого обойдётся!» Я подумала и чуть не сказала вслух: «Моя откровенность обошлась бы мне ещё дороже». Я призналась только в одном: что с 37-го года у меня появились сомнения. Не может быть в стране столько предателей и врагов народа. В одном протоколе была формулировка, что я «мысленно клеветала на органы». И следователь ожидал, что раз я хоть в чём-то «раскололась», дальше пойдёт, как по маслу. Ведь я должна была с кем-то делиться своими сомнениями? А я утверждала, что ни с кем не делилась, а только «думала» про себя. Но и этим признанием, я считала, я ставлю под удар отца. Следователь стучал по столу, подходил ко мне со сжатыми кулаками, и я соображала: Интересно, если он даст в зубы — выбьет или нет? Мне было жаль зубов. Он кричал: «С кем вы разговаривали? Думала, думала — и никому не говорила?» «Никому». «С мужем-то говорили?» «Некогда было разговаривать, всегда дети были рядом». Так ни разу и не призналась, что с кем-нибудь делилась. Иногда следователь говорил: «За мысли мы не наказываем, только за разговоры». А иногда кричал: «Говорите о ваших мыслях!» О мыслях я говорила. И теперь была в недоумении: за что же меня судить?
Я знала, что раз берут, то уж не выпускают. И решила, что «за мысли» мне дадут года три. Но всё равно — три года или тридцать — жизнь кончена, что за жизнь после 58-й статьи? И вот недели через две после подписания 206-й меня вызывают, как обычно, неизвестно, куда и зачем. Оказалось, в кабинет начальника тюрьмы. Кроме начальника, сидел ещё какой-то эмгебешник. Присутствовал врач. «Встать!» Я потом жалела, что встала. «Именем Союза Советских Социалистических Республик…» Приговор — 15 лет. Врач ко мне придвинулся. А я улыбаюсь. Если бы услышала «5 лет» вместо ожидаемых 3-х, то, наверное, огорчилась бы. А 15 звучало слишком фантастично и не пугало.
Потом я ждала, пока ещё одной женщине читали приговор. Ей дали 10 лет. После приговора нас перевели в другое крыло тюрьмы. Я пришла туда в крайне возбуждённом состоянии.
Я поняла, что отца арестовали, когда меня вызвали и стали расспрашивать о его национальности, имени и месте рождения. Когда они берут человека, то выясняют о нём всё до мелочей. Значит, не о чем больше беспокоиться. Я себя чувствовала так, словно мне море по колено. Мы пели в камере. Очень странно там наказывали: взяли сначала в холодный бокс, потом в горячий. Я не замечала разницы, даже спросила: «Это у вас игра такая?» И прислушивалась: может, в соседнем боксе отец сидит, нарочно громко говорила.
В этой последней перед отправкой на этап камере я встретила Евгению Михайловну Фарих., жену лётчика, который в конце 20-х годов был очень знаменит. Куда-то он впервые долетел без посадки, и в Америке по этому поводу выпустили сигареты. Он был настолько известным лицом, что ей не велели даже надзирателям называть свою фамилию. А я была в таком разудалом настроении. Говорю: «На вашем месте я нарочно бы громко называла свою фамилию». Арестовали всю их семью. Сидя у себя дома с друзьями, они говорили о том, как относятся к советской власти. А власти, вероятно, давно чувствовали, что Фарих — не их человек, и устроили слежку. Мужу и сыну дали по 25 лет, а ей — 10. Сидела и другая семья. Разговоры они вели только между собой. Евгения Михайловна была ужасно настроена против той семьи — они давали показания. Вероятно, когда их вызвали, они просто подтвердили оперативные сведения[38]. Попробуй, не подтверди! Через два дня привели в камеру женщину из той, другой семьи. Она чувствовала, что их семья виновата, и побаивалась Евгении Михайловны. Но, в общем, они договорились, поняли, что не имеет особого значения, кто больше сказал на допросе, кто меньше.
Сын Фариха, тоже лётчик-испытатель, был арестован вне дома. Поехал провожать девушку, и его взяли по дороге. Евгения Михайловна долго не знала о его аресте. Ей специально не сообщали об этом, чтобы добиться признаний: «Признавайтесь в своих преступлениях, не то возьмём сына». Мы с ней встретились через несколько лет в Потьме. Она умерла года через три после освобождения. Муж и сын уцелели.
Физически я была очень слаба. Когда шли по железнодорожным путям к столыпинским вагонам[39], я отставала, хотя у меня с собой был только маленький узелок. Слышу, конвой командует: «Короче шаг, старушка не поспевает!» Я оглянулась: кто эта старушка? И с интересом отметила: так это обо мне! Ни разу за год тюрьмы я не видела себя в зеркале. На Лубянке при кабинетах следователей — роскошные уборные, и там я заметила большое зеркало, но не подошла, почему-то побоялась на себя посмотреть. Но знала, что волосы у меня совсем седые.
Одна женщина в вагоне, генеральша, сокрушалась: «Почему мой муж не погиб на фронте? Так было бы лучше и для него, и для меня». Их посадили за разговоры, которые они вели между собой. Я в первый раз поверила, что в некоторых домах ставят микрофоны. Следователи меня пугали: «Мы знаем, о чём вы говорили в „Метрополе“! Вы же не маленькая, понимаете. Признавайтесь». Я не поверила, и слава Богу. И всех в камере уговаривала: «Не поддавайтесь следователям, ни черта они не знают!» Но сама однажды попалась. Следователь сказал: «Мы знаем, о чём вы говорили с мужем. Однажды вы высказывали ваши мысли, а муж сказал: „И что же ты предлагаешь? Что мы можем сделать?“ Что — неправда, скажете? Муж- то ваш уже признался.» И я поверила: да, это его слова. Это было в Лефортове, перед тем, как я свихнулась. Вернулась с допроса, в ужасе бегаю по камере: что же они с ним делают, если он даёт показания?! И вдруг сообразила: да что особенного сказал следователь? Они ведь знают, что в тысячах семей ведутся одинаковые разговоры. А если следователь брякнет невпопад, что он теряет? На следующем допросе я сказала: «Нет, такого разговора не было». И действительно, ни в чём таком отец не признавался, до ареста его ни разу на допрос не вызывали, и никаких микрофонов у нас не было. Иначе они услышали бы гораздо больше! Нет, в микрофоны я не верила. Но в то, о чём рассказала генеральша — поверила, потому что они с мужем говорили на запретные темы только в постели. Ей дали 10 лет, а ему 20. Говорят, генералов и министров и сейчас прослушивают.
Во время войны прослушивались посольства. В 1947 году, во время совещания министров иностранных дел, американцы прислали специалиста, чтобы проверить, не установлены ли микрофоны. Но и после этого все важные разговоры вели только в машинах. Но в гостиницах у корреспондентов микрофонов не было, это точно. Сейчас, конечно, более развитая техника: у Синявского в квартире был микрофон. На процессе об этом говорили.
В первом этапе нам попался необыкновенный начальник конвоя. Он ужасался: «Что делается! С ума посходили! Дают 25 лет каторги за побег из ссылки!» И я тоже высказывалась, хотя так корила себя в одиночке, что погубила семью своей несдержанностью.
11. Лагерь
В камеру вологодской пересылки я вошла вместе с красивой девушкой, которая получила 10 лет за иностранцев. Я была в шубе, в зелёном костюме, весьма ещё элегантная, она тоже — в цигейковой иностранной шубе. Вошли, стали у дверей и осмотрелись. В первый раз мы оказались в настоящей пересыльной тюрьме. Камера была переполнена. У дверей — огромных размеров параша. Пройти некуда. Всё занято: на сплошных нарах и на полу вплотную лежат люди. Даже у параши вытянуться нельзя, а я едва стою на ногах. Тут женщина с крайних возле параши нар поджала ноги, говорит мне: «Садитесь». Я села. В это время подошла другая женщина, представилась: «Этель Борисовна Качер». Я обрадовалась: