бегущих рикш, толпы людей в халатах из чёрной блестящей материи, продавцов рыбы и пряностей, несущих на согнутых плечах длинные коромысла, с подвешенными к ним конусообразными корзинами. Когда Ким возвращается домой, старая госпожа, находящаяся в комнате одна, даже не замечает, что белое шёлковое платье девушки помято, запачкано, покрыто грязными зигзагами и что кое-где шёлк больше не блестит. Красивую служанку побранят только за то, что она позволила чёрному псу войти в современное здание с кондиционером.
Ей приходится признать свою вину. Однако она не признаётся в том, что привязала это драгоценное животное к первому попавшемуся кольцу, и выбирает другой вариант – менее, как ей кажется, опасный: говорит о подметальщике, который оказался возле лестницы и которому она доверила пса. а тот по своей халатности выпустил зверя, и пёс помчался за своей хозяйкой, волоча поводок, который бьётся о деревянные ступени. Подметальщик в китайской шляпе берёт в опустевшие руки метлу. Что-то вроде улыбки блуждает на его губах, мелькает в глазах. Ему ничего не остаётся, как продолжать работу. Конец старой метлы подхватывает ещё один экземпляр всё того же иллюстрированного журнала: пожалуй, уже десятый, который попадается ему с начала работы. Вне всякого сомнения, это номер прошлой недели. Подметальщик давно почерпнул из него всё, что возможно, поскольку читать он не умеет, и ему остаётся разве что рассматривать рисунки, но, несмотря на это, он наклоняется, не в силах удержаться от соблазна, и уже в который раз поднимает журнал. И видит всё тот же светский приём в огромном салоне, в изобилии украшенном зеркалами, позолотой и алебастром под мрамор.
Под сверкающими люстрами молодые женщины в вечерних платьях с большим декольте танцуют с мужчинами в тёмных смокингах и белых костюмах. Перед буфетной стойкой, уставленной серебряной посудой, краснолицый толстяк, задрав голову, разговаривает с высоким американцем, которому, чтобы услышать его рассказ, приходится наклоняться. Чуть дальше, склонившись почти до самого мраморного пола, Лаура застёгивает скрещённые на ступне и подъёме позолоченные ремешки изящных туфелек. В стороне, у одного из окон, на неопределённого цвета диване сидит леди Ава; взгляд её усталых глаз блуждает по стенам, на которых висят самой разной величины портреты, её портреты в молодости – на одном она стоит, опершись о спинку кресла, на другом сидит, там она изображена на коне, здесь за пианино, а вот только по пояс, но в большом увеличении. На ней боа, вуали, шляпы с перьями; и вновь она с непокрытой головой, волосы то уложены короной, то волнами ниспадают на белые плечи. В нишах, между колоннами из красного и зелёного порфира, есть и скульптуры, которые также представляют её в разных, но неизменно прекрасных позах, подчёркивают великолепные округлые плечи и вдохновенное лицо. Её воздушные одеяния струятся вдоль тела: муслиновые шали, тюлевые шлейфы, парчовые ткани с драгоценными камнями. Я прохожу мимо, не задерживаясь, сотни раз уже имел возможность рассматривать эти скульптуры, полотна, пастели, знаю даже подписи, которые стоят под ними, почти все – именитых мастеров: Эдуард Маннер, Р. Джонстон, Дж. Маршан и т. д. Просторный зал кажется ещё больше, ибо в нём нет ни души; обычно он полон людей, суеты, звуков, но в эту ночь в нём всего одна женщина в бесчисленных позах – молчаливая, неподвижная, недоступная. Многократно воссозданная, застывшая в позах изящных, торжественных, преувеличенно трагических, окружает она меня со всех сторон: Эва, Эва, Эва Бергман, леди Ава, леди Ава, леди Ава…
Покинув большой салон, прохожу через пустые залы. Кажется, исчезла даже прислуга; в одиночестве поднимаюсь по главной лестнице на самый верх, в комнату хозяйки. Она лежит в большой кровати с четырьмя столбиками по краям, рядом стоит девушка-евроазиатка, которая, как только я захожу, молча покидает комнату. Спрашиваю Эву, что говорит доктор, хорошо ли она спала, как чувствует себя… Она отвечает мне улыбкой бледных губ, откуда-то издалека, потом отводит глаза. Так в полной тишине проходит не меньше минуты: она смотрит в потолок, а я стою у изголовья и не могу оторвать взгляд от исхудавшего лица, от глубоких морщин, от поседевших волос. Проходит некоторое время – долгое время, конечно, – и она начинает говорить, рассказывает, что родилась в Бельвилле, неподалёку от церкви, что зовут её не Ава и не Эва, а Жаклин, что она никогда не была женой английского лорда и не ездила в Китай: роскошный бордель в Гонконге – это когда-то услышанная ею история. Она даже думает, что всё на самом деле происходило в Шанхае: огромный дворец в стиле барокко, в нём игорные залы, проститутки на любой вкус, шикарный ресторан, театр, где дают эротические представления, комнаты для курения опиума. Всё это называлось «высший свет»… что-то в этом роде… Лицо её так безжизненно, глаза настолько пусты, что я не уверен, в себе ли она, не бредит ли. Она повернула голову в мою сторону и смотрит с таким выражением, словно только что меня заметила. Взгляд её порицает, лицо сурово, кажется, моё присутствие вызывает у неё отвращение, недоверие, удивление или просто возмущает. Зрачки её начинают понемногу двигаться и снова останавливаются на потолке. Ей рассказывали, что там было очень мало мяса и очень много детей, и потому девочек, которым не удалось найти содержателей или мужей, поедали. Но леди Ава не считает эти подробности достоверными. «Всё это, – говорит она, – сплошные выдумки путешественников».
«Кто знает?» – произносит она после долгого молчания, не отводя взгляда от белой плоскости над собой, от грязных подтёков, в которые она всматривается. Потом спрашивает, наступила ли уже ночь. Отвечаю, что ночь давно наступила. Хотел добавить, что в этих широтах день кончается рано, но удержался. Запрокидываю голову, тоже вглядываюсь в красные пятна на потолке, затейливые и на удивление выразительные: острова, реки, континенты, экзотические рыбы. Сумасшедший, который живёт этажом выше, во время одного из своих приступов разлил что-то у себя на полу. Сегодня мне кажется, что пятна стали ещё больше. Ким, шаги которой всегда безшумны, возвращается, осторожно неся в руках бокал для шампанского, до краёв наполненный каким-то лекарством золотистого цвета, издали похожим на херес.
А в это время Джонсон бегает в поисках денег, которых ему никогда не достать, из одного конца Виктории в другой: Уэльс-роуд, Де-Вё-роуд, Куинс-роуд, Куин-стрит, Лаки-стрит, улица Ювелиров, улица Портных, улица Эдуарда Маннера… Но повсюду в глухой ночи натыкается на запертые двери, закрытые ворота, натянутые цепи. Да и если бы даже банки были открыты, какой из них примет к оплате предлагаемые им векселя? И всё же до наступления рассвета необходимо что-то придумать, надо кого-то найти; большего срока Лаура ему не дала, и при этом он поступил бы крайне неосторожно, задержавшись в английской концессии ещё на день и ожидая, когда явится полиция и арестует его. На пристани, куда прибывает паром из Колуна, стоит коляска рикши, учитывая столь поздний час, счастливая случайность. Джонсон не задумывается над причиной неожиданной удачи, не удивляет его и любезность рикши, готового, судя по всему, возить его всю ночь напролёт куда угодно и терпеливо ждать, если клиент высаживается, как, например, сейчас, когда он отправился к посреднику, в окне которого увидел свет. Ему не пришлось слишком долго стучать кулаками по деревянным ставням конторки, которыми закрыто выходящее на улицу окно: на лестнице послышались быстрые шаги, и старуха в чёрном европейского покроя платье распахивает дверь. Успела, однако, буркнуть, что мог бы и сам толкнуть створку, зная, что его прихода дожидаются и дверь не запирают. После чего хватает его за лацкан смокинга и быстро ведёт по прямой, узкой и крутой лестнице на второй этаж. Поднимаясь, она не перестаёт причитать на какой-то невероятной мешанине английского языка и северного диалекта, так что Джонсон почти ничего не понял и всё же разобрал, что речь идёт о больном муже и что она принимает его за врача, за которым недавно послала соседского ребёнка. Он не стал выводить её из заблуждения, надеясь, что больной может оказаться ему полезен, и вслед за старухой вошёл в довольно просторную комнату на втором этаже: в ней стоит несколько предметов мебели, напоминающих французскую года: они приобретались, по-видимому, для меблировки крохотной мансарды, так что свободного пространства здесь более чем достаточно. Больной лежит пластом, разбросав руки и ноги по влажной смятой простыне, и занимает всю деревянную лакированную кровать, хотя сам небольшого роста. На плетёном кресле стоит маленький электрический вентилятор, но от жары он не спасает, и потому на больном одни только хлопчатобумажные кальсоны, едва доходящие до колен. Его худое тело и помятое лицо – того же жёлтого цвета, что и обои на стенах.
Джонсон спрашивает у женщины, чем болен её муж. Старуха удивлённо смотрит на него; он спохватывается, вспомнив, что он врач, и уточняет: «Я хочу спросить, где у него болит?» Но старуха и этого не знает. Если она уже прибегала к услугам западной медицины, то ей, конечно же, покажется странным, что у него нет ни саквояжа с медикаментами, ни слуховой трубки. Но, возможно, до сих пор она имела дело исключительно с китайскими знахарями и, изуверившись в них, послала за английским врачом; в этом случае ничто не должно её удивить, даже его вечерний костюм. Джонсон понимает, что приход настоящего врача в любую минуту положит конец этой комедии и что, пока тот не пришёл, необходимо как можно скорее начать