уверенно ответил, что всех. Тогда мне дали фрагмент расшифрованного донесения, где говорилось, что профессор Ф. (там стояла фамилия японца), рассказывая своим университетским коллегам о поездке на дачу к великому историку Т., упомянул о том, что там за столом рядом с ним оказался похожий на японца молодой человек, с которым он, профессор Ф., имел довольно долгую мысленную беседу. В моей памяти, когда я это читал, опять промелькнуло странное движение рук японца, очерчивающих какой-то квадрат, но место за столом возле него пустовало, хотя тарелка и столовый прибор там почему-то были. И я опять решительно повторил, что там никого, кроме упомянутых в моем рапорте, не было, а профессора Ф. наш агент, вероятно, не так понял. После этого вокруг меня на некоторое время возник вакуум — я был никому не нужен, мне ничего не поручалось и моими делами никто не интересовался, хотя зарплату платили исправно, а еще месяца через два мне сообщили, что профессора Ф. с большим трудом удалось «подвести» к повторению его рассказа, и первоначальная информация подтвердилась, а для себя выводы я должен сделать сам. Я тут же сдал удостоверение и написал в «Интурист» заявление об уходе. Постоянной квартиры в Москве я еще не успел получить, и мне пришлось уехать в Донбасс к родителям, а оттуда «местные товарищи» меня уже определили на ту самую стройку, где мы встретились…
— Неужели им так важно было знать, был или не был в тот день на той даче какой-то мальчишка? — удивился я.
— Ты же знаешь,
— Но
— Я тоже так думал. Однако ряд случайностей, видимо, помешал этому. Во-первых, как раз в то время умер хозяин дачи, а следом его жена. Сменилась прислуга. Во-вторых, за какие-то проколы или просто с приходом нового начальства вдруг расформировали мой бывший отдел, а всех ребят переподчинили. Кроме того, в автокатастрофе погиб наш «представитель» в Нидерландах. Все это мне рассказали ребята, когда я дал прощальный ужин перед своим отъездом из Москвы. Так что вопрос, вероятно, «потерялся»…
— Да-а… Интересная история, — сказал я, вспоминая записки Ли Кранца об этих же событиях.
— Но это еще не все, — продолжал свою исповедь Рэм, как-то испуганно оглядевшись вокруг. — Лет пять назад я ездил в Москву на сороковины к родственникам, и в последний свободный день мне вдруг почему-то непреодолимо захотелось съездить туда, в дачный поселок академиков под Звенигородом. День был ясный, солнечный, и я поехал. Дача Т. со старым перелатанным забором уже не была крайней. Да и жили там совсем другие люди, никакого отношения к великому историку не имевшие, и только часть дома оставалась во владении его любимой племянницы, нечасто приезжавшей сюда из Москвы. Машины по асфальтированной дороге к поселку сновали беспрерывно, и я, возвращаясь в Звенигород, свернул с обочины на тропинку, пересекавшую чудом сохранившийся участок леса. Уже шагов через пятьдесят шум машин сменился шелестом листьев, послышалось птичье щебетанье, под ногами хрустел валежник, и солнечные лучи, пробиваясь сквозь кроны деревьев, мягким светом освещали поляны и тропы. И в этот момент я увидел Его. Он шел мне навстречу и между нами было метров пятьдесят. Его лицо, которое я лет тридцать не мог вспомнить, теперь я видел во всех деталях: от узких щелочек-глаз, делавших его похожим на японца, до едва заметной улыбки в уголках губ. И я вспомнил Его рядом с профессором Ф., вспомнил все, даже его иронический ответ на мое замечание о том, что Он у меня не значится. Между нами был неглубокий, в один человеческий рост, овражек, и тропа делала в нем небольшую петлю, огибая высокие кусты. Он стал спускаться в этот овраг, скрылся за кустарником и… исчез. Я побежал Ему навстречу, но на тропе и за кустами было совершенно пусто. Я собрался было обыскать весь лесок — не мог же Он уйти далеко, — но что-то, какая-то ускользающая мысль мне мешала. Наконец, мне удалось ее «поймать»: она, эта мысль, пыталась обратить мое внимание на то, что за тридцать лет, прошедших с того злополучного вечера, исковеркавшего мою жизнь, Он совершенно не изменился, представ передо мной на этой тропинке таким же юным и даже в той же одежде! А это означало, что искать мне в этом лесу было некого… И еще одна мысль, изменившая мой взгляд на жизнь, пришла ко мне на обратном пути из Звенигорода в Москву. Я все свои годы жил с верой во всесилие земной власти, во всесилие того Учреждения, где так счастливо началась моя карьера, и эта вера делала боль моих потерь особенно острой. Теперь же я понял, что где-то совсем рядом существует мир, ему совершенно неподвластный, живущий по своим законам, и может быть, именно там, на подмосковной даче тридцать лет назад мне была дана уникальная возможность прикоснуться к этому миру. А я ею в своей пошлой суете пренебрег…
Мы расстались с Рэмом, когда небо и море уже соединила непроглядная тьма с мерцающими в ней маленькими огоньками. Я медленно побрел в гостиницу, думая о том, каким же мощным могло быть направленное действие воли или ненависти Ли Кранца, если даже такое легкое прикосновение к его силовому полю, какое выпало на долю бедного Рэма, так крушило и изменяло судьбы людей!
Мне остается рассказать о своей личной встрече с человеком, действующим в этом романе под именем Ли Кранца. Разыскать его оказалось не очень сложно. Вспомнив о том, что один из его сокурсников видел написанную им книгу, я однажды, просматривая генеральный каталог в большой библиотеке, действительно набрел на несколько книг, среди авторов которых значилась его фамилия. Я обратил внимание на то, что две последние из них были изданы в московском издательстве, и их редактором был один и тот же человек. Будучи в Москве, я позвонил по телефону этого издательства. Как ни странно, оно сохранилось в бурях последнего времени. Сохранился и редактор, никуда не уехавший. Я представился ему и получил от него телефон, «по которому мне скажут, как найти того, кого ищу».
Вернувшись в свой город, я воспользовался этим телефоном. После многочисленных вопросов «кто», «кто дал вам телефон», «зачем» и т. п. мне, наконец, сказали, как связаться с интересующим меня лицом, и наша встреча, имевшая для меня принципиальное и даже в определенном смысле юридическое значение, наконец, состоялась. Но как раз юридическая сторона вопроса была решена в одно мгновение: узнав о существе этого дела, тот, кого я называю Ли Кранцем, засмеялся и, махнув рукой, сказал:
— Ах, это? Но я же выбросил эту рукопись! Воистину, рукописи не только не горят — от них просто невозможно избавиться. Они бегут за тем, кто их намарал, и, как видим, догоняют. Я отдаю, вам ее в собственность, и можете делать с ней все, что хотите, если сумеете разобрать мои каракули!
Так я стал полным и единственным хозяином этой рукописи, а хорошо или плохо мне удалось разобрать его «каракули», пусть судят читатели. Я же закончу рассказ о своей встрече с прообразом Ли кратким описанием этого, без сомнения, неординарного создания матери-Природы.
На одной из страниц романа, кажется, там, где рассказывается о поступлении Ли в строительный институт, приведен его словесный портрет, заимствованный из полученной мною рукописи. Между временем, к которому относится этот портрет, и моей встречей с автором прошло около сорока лет, но меня поразили точность и удивительное постоянство содержавшихся в рукописи характеристик.
Я сидел на открытой веранде небольшого кафе, где мы назначили встречу. Дощатый пол веранды весь рассохся от летней жары и жалобно скрипел даже тогда, когда ко мне подошла миниатюрная официантка. Я сделал какой-то пустяковый заказ и стал просматривать газеты.
— Это вы, господин Яковлев? — раздался надо мной негромкий голос.
Я поднял голову и увидел довольно грузного человека чуть выше среднего роста, весом не менее центнера, но почему-то ни одна доска даже не скрипнула, когда он подходил ко мне. Совершенно бесшумным был его шаг и когда он, откланявшись, удалялся. Создавалось впечатление, что он касается пола не для того, чтобы передать ему свой вес, а наоборот, для того, чтобы не улететь.
Впрочем, закон всемирного тяготения был, вероятно, не единственным законом Природы, с которым он был на короткой, точнее легкой ноге. Мне показалось, что столь же фривольно он обращается со вторым началом термодинамики, ибо в ту страшную жару, когда многие утирали пот, даже поглощая мороженое, он был хоть и в легком, но пиджаке, а его протянутая для рукопожатия ладонь была сухой и прохладной.
Когда он, присаживаясь за стол, положил Коран и оставил на этой святой книге свою правую руку, я был поражен: я видел перед собой ту самую почти детскую руку с едва наметившимися синими прожилками, описание которой я перенес в роман из созданной этой рукой рукописи. И в то же время, в руке его чувствовались и сила, и твердость.