не замечал. Больше часа я наблюдал за Шерой, изучающей чужаков. Я сам следил за ними, молча, в предельном отчаянии, но даже под страхом смертной казни я не смог бы расшифровать их танец. Я напрягал ум, пытаясь высосать смысл из их сумасшедшей карусели, но тщетно. Лучшее, что я мог сделать, чтобы помочь Шере, — это заснять все происходящее для гипотетических потомков. Несколько раз она тихо вскрикивала, и я страстно желал откликнуться в ответ, но не делал этого.
Потом она использовала свои реактивные двигатели, чтобы ближе подобраться к кружащимся чужакам, и зависла там на долгое время.
Наконец в наушниках прорезался ее голос. Хриплый и невнятный поначалу, как будто бы она говорила во сне.
— Боже, Чарли. Странно. Так странно. Я начинаю понимать.
— Что?
— Каждый раз, когда я улавливаю часть их танца, это… сближает нас. Не телепатия, как мы ее понимаем. Я просто… лучше их узнаю… А может, это и есть настоящая телепатия, трудно сказать. Танцуя то, что они чувствуют, они дают танцу достаточно напряженности, чтобы я поняла. Я понимаю примерно одну их идею из трех. Чем ближе, тем это сильнее.
Тон Кокса был мягким, но непреклонным.
— Что вы поняли, Шера?
— Что Том и Чарли были правы. Они воинственные. По крайней мере в них есть оттенок чего-то вызывающего — убежденность в собственном превосходстве. Их танец — это вызов. И скажите Тому, что, по-моему, они все-таки используют планеты.
— Что?
— Я думаю, что на некоторой стадии своего развития они телесны, привязаны к планете. Затем, достигнув зрелости, они… превращаются в этих светляков, подобно тому, как гусеницы становятся бабочками, — и выходят в космос.
— Зачем? — вопрос со стороны Кокса.
— Чтобы найти планету для размножения. Они хотят Землю.
Молчание продолжалось, вероятно, секунд десять. Затем Кокс заговорил спокойно.
— Задний ход, Шера. Посмотрим, что с ними сделают лазеры.
— Нет! — закричала она так громко, что даже первоклассный динамик дал искажения.
— Шера, как Чарли сказал мне, вы не только невосстановимы, вы со всех практических точек зрения уже исчерпали свои возможности.
— Нет! — на этот раз закричал я.
— Майор, — настойчиво сказала Шера, — это не выход. Поверьте мне, они могут увернуться или выдержать все, чем вы или Земля швырнете в них. Я это знаю.
— Тысяча проклятий, женщина, — сказал Кокс. — Что вы от меня хотите?
Чтобы они выстрелили первыми? Сейчас в пути находятся корабли четырех стран, но они не будут…
— Майор, подождите. Дайте мне время.
Он начал было ругаться, затем прекратил.
— Сколько вам нужно?
Она не ответила прямо.
— Если только эта телепатия работает в обратном направлении… надо попробовать. Я для них не более чужая, чем они для меня. Возможно, даже в меньшей степени — я так понимаю, что они здесь уже бывали. Чарли?
— Да.
— Это шанс.
Я знал. Я понял это, как только увидел ее на своем мониторе в открытом космосе. И я догадался, что ей нужно сейчас, по слабому дрожанию ее голоса.
Это было все, что я имел, и я был только рад, что могу дать ей это.
Чрезвычайно натуральным веселым голосом я сказал ей: «Чтоб тебе ногу сломать, крошка!», и отключил микрофон, чтобы она не услышала мое всхлипывание. И она начала танец.
Первые движения были медленными, незначительными, как упражнение для одного пальца, чтобы установить словарь жестов, которые эти существа смогут понять. «Видите ли вы, — казалось, спрашивала она, — что вот это движение выражает стремление, сильное желание? Видите ли вы, что вот это
— презрительный отказ, вот это — развертывание, открытие планов, а это — постепенный уход энергии. Чувствуете ли вы двойственность в том, как я искажаю этот арабеск, возможно ли таким образом разрешить напряжение?» Похоже, Шера была права в том, что они имели бесконечно больше, чем мы, опыта общения с цивилизациями, в корне отличающимися от их куль— туры, поскольку они были великолепными лингвистами движения. Позднее мне пришло в голову, что, вероятно, они выбрали движение для общения именно из-за его универсальности. Человек танцевал еще до того, как заговорил. Во всяком случае, по мере нарастания танца Шеры их собственный ощутимо замедлял скорость и интенсивность, до тех пор, пока они неподвижно не зависли в космосе, наблюдая за ней.
Вскоре после этого Шера, должно быть, решила, что она достаточно определила свои термины, по крайней мере достаточно хорошо для общения на пиджине — поскольку теперь она начала танцевать всерьез. До этого она использовала только собственные мышцы и перемещающуюся массу своих конечностей. Теперь она добавила реактивные двигатели, по одному и в комбинации, кружась на месте и перемещаясь в пространстве. Ее танец стал настоящим: больше, чем набор движений; нечто, имеющее духовность и значение. Без сомнения, это был «Звездный танец», такой, каким она его гото— вила, каким она всегда хотела его показать. То, что в ее танце нашлось нечто понятное совершенно чужим существам, вовсе не было совпадением: танец Шеры был облеченным в плоть духовным сообщением величайшей артистки нашего времени; его текст был рассчитан и на Бога.
Прожектора камеры высекали серебро из ее р-костюма, золото из двухкислородных баллонов у нее на плечах. Перемещаясь на черном фоне космоса, она ткала сложный рисунок танца — легкое движение, которое, казалось, каким-то образом оставляло за собой эхо. И значение этих небрежных прыжков и кружений становилось ясным, и в горле у меня пересохло, а зубы сжались.
Ее танец говорил не больше и не меньше, как о трагедии быть живым существом, о трагедии быть человеком. Он откровенно и красноречиво рассказывал об отчаянии. Он говорил о жестокой иронии бесконечных устремлений, впряженных в одну упряжку с ограниченными возможностями, о вечной надежде, заключенной в эфемерный жизненный срок, о попытке вырваться из неумолимо предопределенного будущего. Он рассказывал о страхе, о голоде и, самое главное, о непреходящем одиночестве и чужеродности человека в мире. Глазами человека он описывал вселенную:
враждебное воплощение энтропии, в которое мы все заброшены поодиночке, где наше естество не может прикоснуться к другому сознанию иначе, как опосредованно, по доверенности. Он говорил о слепом извращении, которое заставляет человека настоятельно стремиться к познанию, которое тут же оборачивается печалью. И он говорил о глупом, ужасном парадоксе, по которому человек все время пытается познать самого себя, но так никогда и не может это сделать. Он рассказывал о Шере и ее жизни. Снова и снова возникала надежда только для того, чтобы исчезнуть в беспорядке и разрушении. Снова и снова каскады энергии стремились к созиданию и находили только гибель. Неожиданно Шера прочертила узор, который показался мне знакомым. Через несколько мгновений я узнал его: она обобщила завершающее движение из «Масса есть действие» — не повторила, но сыграла заново, отразила как эхо, и три вопроса приобрели особенную остроту в этом новом контексте. И, как и раньше, танец завершился безжалостным сжатием, предельным обращением внутрь всех энергий. Ее тело стало покинутым, заброшенным, дрейфующим в космосе, сущность ее бытия ушла в ее центр, стала невидимой.
Неподвижные чужаки в первый раз зашевелились. И внезапно она взорвалась, распрямилась из сжатого состояния, но не так, как разворачивает витки пружина, а как цветок вырывается из семени. Сила освобождения стремительно швырнула ее через пустоту, как если бы она была отброшена, подобно чайке в урагане, галактическими ветрами. Ее душа, казалось, прошла сквозь пространство и время, вовлекая ее тело в новый танец.
И новый танец сказал: «Вот что значит быть человеком: видеть тщетность всех попыток