– Умер? Но ведь…
– Изобразив Томаса на Пейнтраддо криворуким слепцом, Вьехос Фратос погубили его талант, его Дар. Чиева до'Сангва, кара для ослушников… Но теперь он мертв.
– Матра эй Фильхо! Сарио!
– Мертв, – повторил он. – Отмучился.
Происшедшее на их глазах в кречетте было ужасно, но смерть Томасу не грозила. Только мука. Так и было задумано – его обрекали на муки. И он страдал, в этом Сааведра не сомневалась, хоть и видела совсем немного, – остальное дорисовал потрясенный разум.
– Если они хотели, чтобы он умер, то почему сразу не убили? – спросила она.
На его висках и верхней губе выступили капли пота.
– Они не хотели, чтобы он умер.
– Сарио…
В его лице не было ни кровинки, оно напоминало облик Ренайо до'Веррады на картине – с печатью утраты и осознанием своей абсолютной беспомощности. Что произошло, то – навеки.
– Ведра… это сделал я…
Опять! Опять он куда-то ушел без нее.
– Что ты сделал? Что? По залу пронесся шепот:
– Убил его!
– Томаса?
– Ведра… Ведра…
– Но… как?
Его била дрожь. Еще ни разу Сааведра не видела его в таком смятении. Даже в чулане, в потайной комнате над кречеттой, где творился ужас.
– Ты видела, как его глаза на Пейнтраддо закрасили белым, – сказал он, – и как его руки нарисовали скрюченными…
– Костная лихорадка, – прошептала она. – Да. Его изобразили с глазами и руками дряхлого старца.
– И это подействовало! Сааведра, ты это видела! Ты видела, что с ним случилось!
Она видела. О Матра! Правда, это было одно кратчайшее мгновение: только что в кречетте стоял дерзкий красавец, и вдруг…
– Но его не изображали мертвым.
– Его убил я.
– О Матра! О Сарио…
– Это сделал я, Ведра. – Карие глаза стали черны словно ночь; сейчас он казался слепым, как Томас, и вовсе не по вине катаракты, сущего бича для многих стариков. Черные глаза, белое лицо и крупная дрожь, – казалось, от нее вот-вот рассыплется его скелет. – Я помог ему умереть.
– С чего ты взял? – только и смогла выговорить Сааведра. Она его знала, она видела грозный талант, что водил его по миру грез, из которого Сарио никогда не мог выйти полностью. – Сарио! Откуда ты знаешь?
– Я хотел сжечь картину… но я же видел, что с ним было в кречетге, и не хотел зря его мучить…
– Сарио…
– Так что я ее не сжег… Просто взял нож и ткнул… туда, где сердце. – Глаза были черны. Совершенно черны. Чернее некуда. Как угли костра, залитого водой. – Но я… промахнулся. Пошел взглянуть, а он… все еще жив. Раненый, но дышит, я ведь не попал… И вот… И вот… – Он сглотнул с таким трудом, что Сааведра увидела, как съежилось в спазме горло. – В конце концов я сжег картину. Он сказал – это подействует.
Ей удалось выговорить лишь его имя. Ни вопроса, ни утверждения, только его имя – в ужасе, не веря в услышанное.
– Они еще не знают. Но узнают.
Она прижала ладони к лицу, потерла, с силой провела по лбу ногтями. Она пряталась от мира, от правды, от тоскливого голоса Сарио. И прятала – от него – свой страх. Она боялась его. И за него.
– Ведра, что мне делать?
Это была мольба о помощи. Вновь он – совсем ребенок, одиннадцатилетний мальчишка, исключительно талантливый, несомненно Одаренный, но – ребенок. Содеявший непоправимое.
И теперь он спрашивает у нее, что делать.
Наконец она опустила руки.
– Я не знаю.
– Они еще не нашли картину… то, что от нее осталось.
– А Томаса?
– Не знаю. Я туда больше не приходил.