оставалось, как пробормотать несколько слов о чересчур жаркой погоде и поспешно удалиться.
С тех пор никто больше не видел мальчика. Первым шметил его отсутствие старый Яда. Когда он спросил у отца, где ребенок, тот ответил, что отправил его к матери.
— Да неужто у парнишки есть мать? — изумился Яда.
— А у тебя разве не было матери?
— Имелась... Имелась, конечно, мамаша, — смутился Яда. — Без матери-то небось и дети на свет не рождаются...
— Должно быть, так, — сердито подтвердил отец и отвернулся. Старый Яда хотел его расспросить еще кое о чем, но, встретив равнодушный и холодный взгляд, промолчал.
Вскоре кто-то пустил слух, будто видел, как однажды ранним утром, когда не растаяла еще предрассветная мгла, отец с мальчиком на руках вышел из лачуги и направился к храму Сэйгандзи. Одни утверждали, что он решил бросить больного ребенка — надоело, мол, с ним возиться; другие говорили, будто у малыша где-то еще жива мать и отец отвез его к ней. Но, в общем- то, оба они не очень интересовали соседей, и вскоре разговоры о мальчике прекратились.
Миновал сентябрь, прошел и октябрь. Каждый вечер часов в одиннадцать отец отправляется теперь в «пьяный» переулок за объедками и, возвратившись в лачугу, укладывается на боковую. Утром он выходит во двор, ест в одиночестве, моет три старые кастрюли, относит их в «пьяный» переулок и оставляет у хозяйки «Ханахико». А затем целый день бродит где-то по городу. К полуночи он возвращается в свою лачугу и валится на постель.
В один из ноябрьских дней к нему прибилась собака. Это был коротконогий полуторамесячный щенок, беспородный, черно-белой масти, с хитрой морщинистой мордочкой и смешным, вздернутым носом. Собака повсюду сопровождала его, а вечером, когда они возвращались в лачугу, — залезала к нему в постель.
— Да-да, именно так, — бессвязно бормочет он, бредя по улице. — Но погоди! Так утверждать было бы тоже неверно. Все это не так просто, как кажется на первый взгляд. Бывает иногда и по-другому...
Щенок семенит за ним, стараясь прижаться к его ногам. Время от времени он поднимает свою мордочку, глядит на хозяина и виляет хвостом, как бы говоря: «Угу, верно». Когда же хозяин обращает внимание на собаку, она сильнее прежнего виляет хвостом и смотрит ему в глаза, словно пытаясь его успокоить: мол, я здесь, рядом, ты не волнуйся, все в порядке, все будет хорошо. Случается, он подолгу глядит на щенка, и тогда на лице у него появляется какое-то странное выражение: то ли он хочет пожаловаться собаке, то ли горюет, зная, что она все равно его не поймет.
(Послушай-ка, что ты сделал с ребенком? Куда подевал умершего сына? Неужели ты так скоро забыл о нем? Разве ты не вспоминаешь бедного мальчугана, который собирал для тебя объедки, кормил тебя, терпеливо выслушивая твою болтовню, бродил с тобою по улицам в дождь и в холод, угождал тебе и ухаживал за тобой, забывая про сон и усталость?! Отвечай же, что ты сделал с мальчиком?)
— Ничего, ничего особенного, — бормочет он, бредя по улице. — Ничего особенного. Так ли, этак ли — все одно...
С неба сеет мелкий холодный дождь. Близится декабрь, и в этот послеполуденный час прохожие попадаются редко. Дорога понемногу намокает, влажные булыжники отливают холодным блеском. Опустив хвост и понурив голову, отяжелевший от намокшей шерсти щенок устало следует за мужчиной. На перекрестках, не дожидаясь хозяина, он сворачивает за угол, словно зная наперед, куда лежит их путь. Но хозяин не всегда поворачивает за ним — иногда он продолжает идти прямо или поворачивает в другую сторону. Тогда собака останавливается и удивленно глядит на пего до тех пор, пока он не оборачивается и, молча повер нув назад, не следует за нею, покорный и безвольный...
Дорога, по которой он поднимается, все время идет в гору и кончается у ворот храма, шагах в тридцати за полицейской будкой.
Он входит в ворота, пересекает двор перед главным зданием храма и направляется к кладбищу. Щенок неотступно следует за ним. Дождь, правда, не очень сильный, но зарядил, должно быть, надолго. Голые ветви деревьев роняют на хозяина и собаку тяжелые капли воды.
Кладбище довольно четко разделено на участки. Здесь есть и свои «дворцы», и «коттеджи», и «ночлежки». За богатыми могилами тщательно ухаживают: их регулярно посещают в течение пятидесяти, а то и ста лет родственники усопших, затем дети родственников. За «ночлежками» же через год-другой никто уже не присматривает, и они постепенно разрушаются. Немало здесь безымянных, всеми забытых могил, к которым давно не прикасалась рука чело века.
Отец подходит к западному краю кладбища и останавливается у пустыря шириной метра в два — за ним начинаются заросли бамбука, а справа и слева торчат несколько чахлых, высохших деревьев. Этот ничем не примечательный клочок глинистой земли кое-где порос пожелтевшим бурьяном. Присев на корточки, отец долго глядит на маленький холмик из красной глины посередине пустыря.
— Знаешь, насчет бассейна я, пожалуй, с тобой согласен, — тихо говорит он. — Думаю, лучше всего соорудить его в центре двора. Выложенный белым кафелем бассейн посреди зеленой лужайки... Не плохо, как по-твоему? Правда, все это будет выглядеть чуть-чуть по-буржуазному...
Вымокший щенок мелко дрожит от холода и плотней прижимается к ноге хозяина. Время от времени собака просительно поглядывает на него и тихонько скулит, как бы говоря: «Пора домой!»
Его заросшие щетиной щеки, давно не чесанные волосы и жалкая одежда так намокли, что из них можно выжимать воду. Капли дождя стекают со спутанных волос на лоб, скатываются по щекам, по подбородку, по шее.
— Конечно, трудновато будет оборудовать устройство для подачи и стока воды, — шепчет он, проводя ладонью по мокрому лицу. — Поскольку бассейн расположен на возвышенном месте, летом с водой начнутся перебои. Значит, надо позаботиться о баке, а также о сливе воды, когда она будет в избытке.
Щенок тихо скулит.
Он поднимает руку, пытаясь нарисовать что-то в пространстве, потом бессильно опускает ее и печально склоняет голову. Затем, словно обращаясь к собеседнику, стоящему тут же, рядом, он говорит:
— Но ты не беспокойся, я его обязательно построю. Жаль, что ты больше ни о чем меня не просишь. Я рад бы исполнить и другие твои желания.
Он опять вытирает ладонью капли с лица. Небо темнеет. Содрогаясь всем телом, щенок негромко скулит, словно взывая к человеческой жалости.
Уточка
Впервые я повстречался с Масу-сан в харчевне «Тэнтэцу», где подают тэмпура. Я частенько захаживал туда, когда получал небольшой гонорар. Заказывал порцию тэмпура, не спеша выпивал бутылочку сакэ. Зимой я прихватывал с собой маленькую фарфоровую грелку с углями, летом — веер. И конечно же, в любое время года — книгу. Я устраивался где-нибудь в укромном уголке, ел тэмпура, не отрывая глаз от книги, и потягивал сакэ. Нынче мне думается, что вел я себя в ту пору по-стариковски. Я близко подружился с хозяевами «Тэнтэцу», с ее завсегдатаями. Когда в харчевню привозили свежую морскую живность, хозяйская дочка О-Хана сразу же сообщала мне об этом.
Харчевня была в старом стиле: в переднем крошечном зале с земляным полом стояли два стола, а в следующей за ним комнате пол был устлан циновками-татами. Гостей уса живали на циновки перед низенькими квадратными столиками, предлагая плоские подушечки, чтобы было помягче.
Масу-сан было лет пятьдесят. Он был низок ростом и очень кривоног. На щеках и подбородке жесткой щеткой торчала неопрятная седая щетина. На голове пучками росли короткие, толстые волосы, окаймляя круглую лысину.
Масу-сан приходил в «Тэнтэцу» со своей выпивкой. Приносил он сивуху, разбавляя на две трети водой, и просил подогреть. Закуской служили тэмпура, но своеобразные.
Будь то креветки, рыба или другая морская живность, на тэмпура шли только хвосты и головы. Остальное — съедобную часть — жарили отдельно, заворачивали в бумагу, и он уносил сверток домой.
Здесь я позволю себе сделать небольшое отступление. Подобными же тэмпура из креветочных голов угощал меня как-то писатель Фусао Хаяси. Эти тэмпура были изготовлены по его заказу в одной из харчевен близ Гиндзы, и Хаяси долго распространялся о том, сколь вкусно и богато кальцием это якобы придуманное им самим блюдо.
— Люди выбрасывают, — без конца повторял он, — выбрасывают такую прекрасную вещь. Да, да, все выбрасывают, все. А ты ешь, ешь. Удивительно вкусно, — угощал он меня, сам между тем к еде не притрагиваясь.
Усиленно поощряемый Хаяси, я попробовал зажаренную голову креветки. Не знаю уж, насколько богата она была кальцием, но проглотить ее оказалось совершенно невозможно. Поэтому я потихоньку выплюнул ее в салфетку и бросил под стол, подумав при этом, что правильно делают люди, когда такое выбрасывают, а Хаяси просто любит оригинальничать.
Теперь-то я знаю: у Хаяси, похвалявшегося своей выдумкой, был предшественник по имени Масу-сан, который на двадцать лет раньше придумал это необыкновенное блюдо и не в пример мне съедал все дочиста, обсасывая каждую голову, каждый плавник, каждую косточку.
В следующий раз я повстречался с Масу-сан на улице. Я сидел у канала и делал наброски, когда мимо прошел к мосту мужчина. Он нес на закорках пожилую женщину и оживленно с ней разговаривал. Меня крайне удивило, что ни прохожие, ни игравшие поблизости мальчики не обратили на эту пару никакого внимания, хотя, безусловно, ее заметили.
Спустя несколько дней я столкнулся с этой странной парой на дороге и, бросив взгляд на ноги мужчины, сразу вспомнил: да ведь это тот самый человек, который поедал креветочные головы в харчевне «Тэнтэцу»!
И еще раз я встретил их, когда