Ему и правда не было интересно. Разговор не заполнял пустоту, даже не отвлекал особенно. Ну, может быть, чуть-чуть. Движение лицевых мускулов, языка, какое-то шевеление мысли. Не чувства, воспоминание о чувствах, но лучше, чем ничего. Или не лучше? Проверить? Подождать?
Монах хмыкнул и принялся чистить луковицу.
— Полнолуние сегодня…
— И что? — спросил Игорь. — Они были и раньше, полнолуния. Только умирал не я.
— Если приложишь усилие, то и сегодня не умрешь. И никто не умрет.
— А если не приложу? — Игорь усмехнулся. Кажется, беспокоиться не о чем, тут все сделают за него.
— А если не приложишь, — монах надкусил луковицу — смачно, с хрустом, как яблоко, — за тобой явится твой прежний хозяин. И мне придется… сам понимаешь.
— Понимаю. Не понимаю, зачем время терять. Рисковать собой и другими. Одолжите у Ван Хельсинга меч, и… Или вам непременно надо, чтоб по старинке? Без пролития крови?
— А что, боишься? — Монах чуть пригнулся к собеседнику и дохнул луком.
Игорь поморщился против воли. Обоняние осталось обостренным, вампирским.
— Иди ты, — сказал он вяло.
Нет, страха тоже не было. Даже того, правильного, который зовется инстинктом самосохранения. Совсем плохо дело. Он попробовал вызвать его в себе нарочно. Представить себе всеобъемлющую боль, вообразить, как кожа трескается, словно шкурка сосиски… Полный крах. Воображение наткнулось на иглы памяти и с легким «Пуфффффф» сдулось.
Он знал разные виды боли. В лицо и по имени. Были переломы, ожоги, разнообразные ушибы — все, без чего не обходится жизнь каскадера. И были однажды бетонные стены подвала, и серебряные иглы в нервных узлах, и ровный, холодный голос, обещающий избавление от боли — в обмен на имя инициатора. Жизнь. Ему оставят жизнь. По закону только инициатор подлежал казни — но кто-то должен был занять его место в клане, а кто-то — место занявшего. Метил ли палач на место Милены? Светило ли Игорю место палача? Что ему обещали? Он не помнил. Ван Хельсинг был прав: варки плохо переносят боль, даже если умели это при жизни — а трансформированное тело можно терзать почти бесконечно, если знать меру. Он сорвал голос в крике, он умолял, рыдал, врал, изворачивался, выторговывая секунды без боли. Но имени Милены он так и не назвал. Его в конце концов оставили в покое — наедине с собой и Жаждой. Он сделал хуже только сам себе, сказали ему. Его стимулировали, чтобы немного, на сутки-другие, ускорить следствие. Но потерять это время — не так уж страшно. Инициатор будет найден в ходе других следственных операций, или выдаст себя побегом, или, в крайнем случае, Жажда доконает новоиспеченного вампира.
Жажда пришла, и он бился в железных путах, раздирая губы о стальные «удила» и не находя вкуса в собственной крови. И не с кем было заговорить, некому выкрикнуть имя — даже если бы он и хотел. Хотел ли? Мысль такая приходила в голову, да что там — не покидала…
Всю жизнь ему говорили, что он — слабовольная размазня. Родители, учителя, тренеры… Он верил. Это была правда. Он всегда ломался на однообразной рутине учебы, работы… И там, тогда — он знал: сдастся и расскажет. В конце концов сдастся и расскажет. И тянул, тянул — минуту, две, три, час… да, конечно, только не в эту секунду и не в следующую — и не знал, что так она и выглядит, воля.
У него же ее не было.
Так или иначе, теперь все будет быстрее, чем тогда. Потерпи. Я скоро. Я не могу вывести тебя, как ты меня, но я могу остаться с тобой…
— Ну и правильно делаешь, что не боишься. — Монах догрыз луковицу. — Возиться еще с тобой. Серебряную пулю в башку, и гуляй, Вася. Какой у тебя стаж, грешник?
— Два года. — Игорь ответил совершенно машинально. Не потому что хотел, а потому что не было смысла за что-то держаться и что-то скрывать.
— Пули вот так хватит, — кивнул монах, отчеркнув луковицей над макушкой. — В смысле, с головой. У меня четыре года, но и мне бы хватило.
Игорь повернул к нему лицо. Кроме обостренного обоняния и силы сохранилась способность видеть нечто вроде ауры. Даже не видеть, а так, боковым зрением улавливать.
Он уловил боковым зрением, что монаха когда-то кто-то пробовал на зуб. У несъеденных, но надкушенных пробивается этакая легкая синева, как в пламени сварочной горелки. Чем она интенсивнее, тем ближе человек к смерти. Те, кого вампир пометил для себя и подъедает день за днем, «синеют» окончательно. У тех, кому удается спастись, остается только проблеск. У монаха он был устойчивый, постоянная такая полоса на фоне ровного, золотисто-белого свечения его жизни.
Так вот что она значила, эта полоса… Неужели и у меня такая?
Впрочем, теперь без разницы.
— Так за чем же дело стало? Ты вооружен, я связан. Давай. Ад майорем Деи глориам, или как у вас там…
— Во-первых, — монах опять хрустнул луковицей, — я не вооружен. Во-вторых, если ты такой умный, грешник, ты должен знать, что «К вящей славе Господней» — девиз иезуитов. А я доминиканец, наш девиз — «Восхвалять, благословлять, проповедовать». С пулей в башку он слабо согласуется, а? Вернемся к началу — ты любил женщину, которая тебя инициировала. Ты понимал, что, соглашаясь на инициацию, подписываешь приговор ей, а не себе?
Игорь сжал зубы. Провалился бы он куда-нибудь со своим луком!
— Ты сам догадаешься, что это не твое собачье дело, или тебе сказать?
— Я инквизитор. — Монах сощурился. — Пес Господень. Так что это именно мое дело, и именно собачье. Впрочем, можешь не отвечать. Ты понимал, грешник. Но жить хотелось сильнее. Такая вот любовь.
— Дурак ты, хоть и доминиканец. Да, жить хотелось. — Игорь скривился. — Я же трюкач-профи. Тому, кто не любит жить, в этом ремесле делать нечего. И я ее убил. Но это же сплошь и рядом бывает. За меньшее, вообще ни за что. Что, родители мои друг друга не поубивали? Еще вернее, чем мы с Миленой, даром что они-то оба живы… Если это настоящее — мне его даром не надо. И… — Игорь попробовал путы на прочность, но вязали его умело, буксировочным тросом, — я тогда на крыше ни о чем не думал, только о том, как хорошо нам было и какое счастье, что я ее встретил. Я вправду так думал. Было бы иначе — у меня бы тот трюк не получился.
— Сейчас предстоит работать более сложный трюк, и провал может не одного тебя погубить. А ты смысла не видишь.
— Не вижу. — Может, если ему все как следует объяснить, он таки позовет человека с ружьем? — Не знаю, как с тобой было, а у меня сейчас ничего нет. Даже памяти. Может, с твоей точки зрения, тот парень благодеяние мне оказал. Передай ему большое спасибо. Но жить огрызком — это еще хуже, чем жить варком. Я так не могу и не буду.
— Почему?
— Потому что вы мне ничего не оставили, святоши хреновы! Я ничего не чувствую к женщине, которая ради меня отдала все! Жизнь, века жизни, возможности!.. Я все это в гробу видал, потому что не знал, что с этим делать, а ей это важно было. Но не важнее… И я думаю: какого черта? Какого черта все это на помойку, в яму, и все, и всех, и все время?!
Это опять продолжалось меньше секунды. И исчезло, как не было. Но — было. Он помнил. Он уже давно ничего не забывал.
— Ты никак разозлился, грешник? — Монах осклабился и действительно стал похож на пса.
— А с чего бы мне раздабриваться? С лука твоего? С дурацких вопросов?! С того, что ты мне в душу лезешь?!
— Отлично. — Монах бросил остаток луковицы куда-то в угол, и Игорь по звуку определил точное попадание в жестяное ведро. — Эмоции возвращаются, грешник. Эмоциональный вакуум вообще явление временное и проходит само собой, даже если его не лечить. Я бы тебя так не погонял, но у нас времени мало, полнолуние сегодня. Ты готов бороться за себя и за нее?
Игорь почувствовал нечто вроде беззвучного безболезненного взрыва. Сукин сын. Господень сукин сын. Злил его, выводил из себя нарочно. Знал, что если он просто так скажет, что эмоции восстанавливаются, Игорь не поверит. Зараза.