– Авва! Да сохранит «хан-небо» и тебя и меня от несчастья! Хлеб вкусный!
Бату-хан вернулся на середину церкви, опустился на конскую попону. Возле него полукругом уселись ханы.
– Разожгите здесь костер, пол каменный, – сказал Бату-хан, – и сварите мне чай.[152]
Баурши заметался и, переговорив с толмачом и пленным стариком, подобострастно доложил хану:
– Здесь огонь разводить нельзя – это прогневает урусутского бога, и его дом загорится.
Субудай-багатур приказал, чтобы его военные помощники – юртджи – поместились в доме урусутского шамана. Бревенчатый дом состоял из сеней и двух горниц, разделенных стеной. Большая, сложенная из камней и глины квадратная печь выходила в обе горницы.
В первой половине поместились четыре монгольских юртджи и два мусульманских писца-уйгура. Вторую горницу взял себе Субудай. Он увидел рязанского князя – переметника Глеба, сидевшего вместе с юртджи, – и спросил:
– Что такое «гречишные блины»?
– Это трудно объяснить, надо попробовать. Заведи себе бабу, она тебе будет каждый день печь, а ты будешь радоваться.
– А что такое «баба»?
– Во дворе монгольский воин предлагает купить у него двух баб. Покупай!
– Сколько он хочет?
– Сейчас их приведу.
Глеб вышел во двор и вернулся вместе со старым монголом, который толкал в горницу двух упиравшихся женщин. Одна, высокая, дородная, в синем сарафане, войдя, поискала глазами и трижды помолилась на тот угол, где остались киоты от содранных образов. Сложив руки под пышной грудью, она пристальным взглядом уставилась на Субудай-багатура, который сидел возле скамейки на полу, на конском потнике. К бабе тесно прижалась девушка с русой косой и испуганными глазами, в рваном дубленом полушубке, из-под которого виднелся подол красного сарафана.
– Вот тебе две отборные бабенки, – сказал по-татарски князь Глеб. – Старшая – опытная повариха, а эта – садовый цветочек, макова головка.
Субудай обвел женщин беглым взглядом и отвернулся.
– Станьте на колени! – сказал князь Глеб. – Это большой хан. Отныне вы будете его ясырками.[153]
– Большой, да не набольший! – ответила женщина. – На колени зачем становиться? Пол-от грязный, гляди, как ироды натоптали!
– Поклонись, говорю, твоему хозяину!
– Мой хозяин, поди, лет десять как помер. Ну, Вешнянка, давай, что ли, поклонимся.
Низко склонившись, они коснулись пальцами пола.
Субудай пристальным взглядом уставился на женщин, и глаз его зажмурился. Он покосился на князя Глеба, присевшего на дубовой скамье, поднялся и, положив потник на скамью, взобрался на нее, подобрав под себя ногу.
– Как зовут? – спросил он у Глеба. Тот перевел вопрос.
– Опалёнихой величают, а это Вешнянка.
– Дочь?
– Нет, сирота соседская. Я ее пестую.
– Почему тебя так зовут? – продолжал спрашивать Субудай.
– Моего мужа спалили на костре.
– Кто? Мои татары?
– Куда там! Наши воры – разбойники новгородские. С тех пор я стала Опалёниха, а это – Вешнянка, весной родилась и сама как весна красная.
– Трудные урусутские имена – не запомнишь! – сказал Субудай. – Работать для меня будете или позвать других?
– Всю жизнь на кого-нибудь работала. Такова уж наша бабья доля!
– Пусть они мне испекут и блины, и ржаные лепешки, и каравай.
– Был бы житный квас да мука, тогда все будет.
– Вам старый Саклаб все достанет, – вмешался князь Глеб. – Он, поди, не забыл говорить по- русски.
Обе женщины живо обернулись к старому слуге Субудая, стоявшему у двери:
– Ты наш, рязанский? Ясырь?
– Сорок лет мучаюсь в плену. Нога с цепью срослась. И с вами то же будет: как надели петлю, так до смерти и не вырваться… – Старик тяжело вздохнул. – Вот вам мука, а вот квас…[154] – И он придвинул к печи мешок и глиняную бутыль. На ногах звякнула железная цепь.