миссии.
Но, как бы ни была мила наивность этого славного человека, она до того первобытна и дика, что никогда не производит впечатления притворства. Даже в тех местах, где она наиболее неуместна и наименее мотивирована, у вас не является сознания, что перед вами лишь рисующийся притворщик. Он славный, этот человек; чувствуешь, что он словно обнимает тебя, когда воздвигает свои столбцы перечислений. В стихотворении «By blue Ontario shore» он старается «спеть песню, исходящую из сердца Америки», которая одновременно должна быть «радостной песней победы» и в то же время песней «родовых мук демократии». Повозившись на 14 страницах с этой несколько двойственной задачей, упомянув в девяносто девятый раз «Миссури, Небраску и Канзас», потом «Чикаго, Канаду и Арканзас», он вдруг останавливается и умолкает. Он, наконец, пришёл к известному заключению, он макает перо и пишет следующее:
Среди стихотворений, собранных Уитменом под общим заглавием «Calamus», находятся лучшие его произведения. Там, где он поёт о любви к людям, он не на шутку колотит себя в добрую, горячую грудь, что порой вызывает отголосок в других сердцах. «Товарищеской любовью» жаждет он обновить испорченную американскую демократию, ею хочет он «сделать континент нераздельным», «построить города, руки которых будут обнимать друг друга», «произвести самый лучший людской род, над которым когда-либо сияло солнышко», «насадить товарищество столь же тесное, как деревья вдоль рек», «создать почти божественные, влекущие друг друга страны». В этих стихотворениях попадаются простые, благоуханные слова; зато они и выступают редкими исключениями в его книге.
Уитмен — богатая натура, одарённая личность, родившаяся слишком поздно. В «Песнях у большой дороги» он, может быть, всего яснее показывает, какое у него безмерно доброе сердце и какая наивность понятий. Если бы стихи эти были написаны немножко искуснее, многие из них могли бы назваться поэзией; иное дело теперь, когда автор постоянно вызывает своими стихами тяжёлую работу ума из-за своего неслыханного языка. Он ни одной вещи не может высказать ясно и определённо, он вообще не в состоянии определять. Он назовёт что-нибудь пять раз подряд и всегда тем же самым величественным, но неопределённым образом. Он не господствует над материалом своей поэзии, а предоставляет этому материалу господствовать над собой; он видит его в колоссальных образах, нагромождает их, овладевает ими. Во всех этих песнях у большой дороги его сердце более горячо и разум холоден; он поэтому не может ни описывать ни воспевать, он может только ликовать — ликовать до небес из-за ничего, или из-за самых обыкновенных вещей. В этих строках чувствуешь горячее биение сердца, но тщетно ищешь причины такого сильного волнения этого сердца. Не постигаешь, каким образом только большая дорога, как таковая, может заставить сердце забиться. Уитмена она опьяняет, он говорит прямо, при чём грудь его трепещет восторгом: «Я мог бы стоять здесь на месте и творить чудеса». Вот в какое заблуждение вводит его славное, доброе сердце! «Я верю, что придусь по душе каждому встречному, — поёт он, — и каждый, кто посмотрит на меня, придётся мне по душе; я верю, что каждый, поглядев на меня, станет счастлив». Он продолжает затем на своём удивительном, несуразном языке: «Если кто не отвергнет меня, не проклянёт меня, кто примет меня, он ли или она, получит моё благословение и благословит меня». Он проникновенно, до глубины души добр. Иногда его великая доброта поражает даже его самого, так что его наивная душа разражается песней: «Я больше и лучше, чем я думал; я не знал, что во мне так много доброты».
Он скорее богато одарённый человек, нежели талантливый писатель. Уолт Уитмен, в сущности, не умеет писать. Но он умеет чувствовать. Он живёт жизнью чувств. Если бы книга его не вызвала письма Эмерсона, эта книга беззвучно канула бы на землю — чего она и заслуживала.
Само собой разумеется, в Америке есть несколько писателей, которые могут быть включены в историю литературы; в этой работе моей, тем не менее, нет основания производить подробный разбор их. Я выбрал для несколько более подробного изложения двух американских писателей, ставших довольно известными у нас на родине, чтобы доказать, как сильно можно ошибиться, выбирая для переводов страны, а не литературу. Моя задача заключается в том, чтобы указать, какую духовную жизнь отражает и утверждает в народе такая литература, как в Америке, какие семена она сеет и какую жатву пожинает. Уитмен и Эмерсон считаются наиболее характерными национальными представителями местной литературы, — это незавидно для Америки; первый был неопределившийся поэт, второй — сочинитель литературных проповедей. Я ни одной минуты не сомневаюсь, что американская литература нуждается во влиянии иностранных и много более передовых литератур, из патриотизма обложенных конгрессом крупным налогом. Если бы литература пожелала послужить средством к движению вперёд, она изменила бы и форму и содержание. Но прежде всего для этого должны были бы появиться скептики в этой великой стране, мужчины и женщины, сомневающиеся в том, чтобы Америка была наиболее культурной страной в мире. Национальное самодовольство должно примолкнуть, патриотизм должен быть подавлен. До сих пор самое священное имя в Америке — это имя президента. Когда хоть немножко знаком с тем, какие гении, какие мужи обитали под сенью Белого Дома в продолжение многих поколений, то становится как-то не по себе за тот народ, который способен канонизировать их. Раз американцы, даже в тех областях, в которых они отстали, взимают плату, чтобы избежать руководства, то у наблюдателя является убеждение, что нет ни искорки творчества в современной духовной жизни этой страны.
Изобразительные искусства
Живопись и скульптура
Переходя к изобразительным искусствам Америки, получаешь опять-таки то впечатление, что эти искусства крайне нуждаются в постороннем влиянии, которое давало бы им импульс. Они также являются плодом свойственной стране материалистической атмосферы, они внушены клерикальным духом Бостона, взращены тупым патриотизмом. Американцы — народ торговый, их дело — купля и продажа, а не творчество в области искусства и не оценка искусства. Всё, касающееся торговых и денежных оборотов, тотчас находит глубокий отклик в их сердце; дыхание же искусства, наоборот, проносится над ними, едва касаясь поверхности их сознания. Они никогда не дают себе покоя, и у них никогда не бывает времени вдуматься. Истый янки, обладающий действительно национальным вкусом, гораздо больше наслаждается обсуждением патента в Атенеуме, нежели оперой Вагнера, и если бы опера не относилась к хорошему тону, то, может быть, там не бывало бы также ни дам, ни барышень. Американцы отнюдь не стоят на страже искусства. Я не требую от них, чтобы они создали своё искусство, но пусть они воспримут его, раз оно само им представляется, пусть приладят его согласно собственному национальному характеру, пусть переродят его по-своему. Янки — народ молодой, но достаточно взрослый, чтобы можно было их тронуть искусством, повлиять на них, во всяком случае произвести на них впечатление. Сама природа в стране такова, что должна бы вселять в них чувства прекрасного; ведь смотрят же они на солнце и на море — на солнце, равного которому по силе нет в иных поясах. У них белые звёзды зимой и красные грозовые тучи в тёплые летние ночи; в их лесах трепещет своеобразная, напряжённая жизнь, птичье пение, крики животных и осторожные шаги хитрого, крадущегося зверя. Вокруг них струятся краски и благоухания и восхитительные звуки всего мира прерий, — но они их не замечают. Ничто не может отвлечь занятую расчётом мысль американца, никакая красота не может заставить его забыть экспорта и рыночных цен ни на одно