городских сплетен; удивительная журналистика скандалов в избирательных залах, звона бокалов, криков «ура!» на патриотических банкетах, стона железнодорожных крушений, стука и пара крупных фабрик, слова Божия собственного пастыря — потому что у каждого листка есть свой собственный пастырь, — дамской поэзии о лунном свете в Теннеси и любви в Бостоне, двух столбцов прелюбодеяний, трёх столбцов банковых мошенничеств, четырёх столбцов медицинских патентов, — удивительная журналистика, воплощение гама целой армии крикливых пиратов, которые пишут её.
Известный всей Америке бруклинский священник де Витт-Тальмедж недавно высказал следующие положения об американской прессе в одной статье воскресного листка: «Всё установилось. И реформаторы, как в самой журналистике, так и вне её должны бы удвоить старание всё больше и больше совершенствовать её, подымать её нравственный уровень и сделать из неё орудие к исправлению. Наши газеты более нежели не отставали от века. Если сравнить одну из распространённейших наших газет с таковой же за 35 лет тому назад, то будешь поражён огромной разницей в отношении литературного содержания, которое становится всё лучше и лучше. Люди, служащие печати, теперь лучше, нежели были журналисты 35 лет назад. Произведения их здоровее, дух даже светских газет становится всё более и более религиозным и нравственным. Мораль в газетах так же высоко стоит, как и на церковных кафедрах. Да, пресса установилась».
Но так как пастор Тальмедж не был известен за шутника, а потому нельзя было заподозрить иронию в душе этого человека, то даже янки всё же показалось, что он расхвастался знанием вещей, мало ему знакомых, и некоторые журналисты приняли своих покойных предшественников под защиту. Так, редакция «Америка» возразила пастору полной возмущения заметкой в пять строк, в которой выразила сомнение в доброй вере Тальмеджа относительно нравственности современной американской прессы. Заметка блещет своей цельностью в следующих словах: «Если сравнить один из наших теперешних воскресных листков с одной из распространённых ежедневных газет за 35 лет назад, то увидишь, что последние были нравственны по своему тону и патриотичны по содержанию, тогда как в первых находишь какое-то смешение пошлостей, сенсационных известий и скандалов, только приправленных кажущейся серьёзностью. Мораль воскресных листков, быть может, действительно не превышает уровня морали церковных кафедр, но это весьма печальное признание в устах пастора».
Но уж в особенности не страдает американская журналистика наличностью «лучшей литературы», нежели она может с удобством вынести. Это журналистика, которая с точки зрения художественности едва может быть поставлена на одну доску с мелкими копенгагенскими газетками; это бульварные листки, содержание и дух которых насквозь проникнуты материалистическим веянием всей американской жизни.
Выступала ли Моджеевская[14] в местном «Гранде», пел ли Ментер в опере, читал ли где-нибудь Линде лекцию, — как только это отошло, оно тотчас же перестаёт быть интересом дня, и если ближайшие утренние газеты отметят это, то лишь главным образом затем, чтобы дать описание костюмов и причёсок артисток, сообщить число колец на их пальцах, число полученных ими ангажементов, прибавить к этому круглую сумму стоимости их драгоценностей; не ищите оценки их искусства, впечатления их игры, выработанной критики, ни слова о духовном значении всего этого вы не найдёте в газетах. Кому могла быть написана подобная критика? И кто мог бы написать её? Журналистов образуют газетчики, которые опять таки образованы читающей толпой, а читающая толпа — это народ, не интересующийся искусством. Это практические деятели, использующие свою газету в трамвае, отправляясь утром на работу, или жёны и дочери практических деятелей, которые сами были на представлении, а потому и сами видели прическу Моджеевской собственными глазами. Нет, дайте им кровавое описание искажённого трупа, найденного в такой-то подворотне, дайте им дикий азарт биржи, жестокую драку, супружескую драму, — вот что понятно их сердцу, вот что говорит что-нибудь их уму и, наконец, производит впечатление на их деревянные нервы.
Среди гама предприятий, преступлений и несчастных происшествий, в каждой газете один или два столбца посвящены новостям из частной жизни обитателей города, — сведения, интимным образом собранные редактором, полученные из вторых и третьих рук, дамское утреннее чтение, научные сведения, даваемые какими-нибудь шалопаями, так называемый отдел «Locals». В этом столбце найдёшь сведения о свадьбах, рождениях, кончинах, и подобно тому, как европейские газеты сообщают о посещении такими-то коронованными особами таких-то королевских домов с политическими целями, так американские газеты оповещают в своих «Locals» о том, что такую-то почтенную семью такого-то города посетил такой-то почтенный гражданин другого города. Пусть это будет жена шкипера, приехавшая навестить своего сына, колёсника, или погонщик табунов в прерии, приехавший погостить у своих родителей, — это всё равно, всё одинаково достойно примечания. Что ж, против того ничего не скажешь, таков своего рода шик и обычай страны, а десяти тысячам подписчиков очень по вкусу, что журналистика занята и женой шкипера. «Locals» — самый приличный отдел в американской газете, он по возможности очищен от медицинских патентов и преступных покушений и по вечерам служит излюбленным чтением для дам «Society». Однако даже и в этом столбце то тут, то там иногда прорывается гвалт, контрабандой прокрадываются в самый «Locals» объявления, рекламы о такого-то рода мази для волос, таких-то корсетах, стихи о принадлежностях туалета и стихи о новооткрытой торговле мясом на рынке. Тотчас же вслед за историей блистательного бракосочетания или архиблагополучного разрешения от бремени, часто читаешь заметку с надписью: «Смерть». Вздрагиваешь, чувствуешь сильный и совершенно неудержимый толчок — снова, значит, не стало драгоценнейшего товарища — янки! Очень может быть, что это каменщик Фоулер, или племянница часовщика Броуна, живущего на улице Адама номер 16 или 17. О, нет слов достаточно сильных, чтобы выразить, кого могла отнять у нас смерть! Тем временем подвинчиваешь себя и продолжаешь читать заметку, делаешься восприимчивее, создаёшь реальные представления; слава Тебе, Господи! — это не каменщик, и внимательно смотришь, уж не племянница ли это. Не придётся жаловаться, если окажется, что речь идёт только об агенте по распространению швейных машин такой-то фабрики, или о двоюродном брате миссис Кингсле, мужу которой около 40 лет. Читаешь дальше. Прочёл уже с полстолбца, стараешься успокоиться, чувствуешь себя недалёким от того, чтобы представить себе человека по имени Конвай, который живёт, быть может, на Линкольн-стрит, или в каком-либо ином месте. Читаешь с живостью и вниманием, это становится поистине интересным, готов поклясться, что отныне будешь читать только все смертные случаи и ничего иного. Очень может быть, что заметка относится к некоему столяру, которого зовут Гримшау или Смитом. Возможно, что он, в довершение всего, скончался от удара, — род смерти, вполне соответствующий той жизни, которую, быть может, вёл этот человек. И вот читаешь дальше и дальше, напрягаешься, не пропускаешь ни одного словечка, читаешь с состраданием, наконец, с какой-то яростью. Столяр пока ещё спасён: прочёл уже пять строк дальше, дошёл до последней точки, — и ни слова об ударе! Теперь не может же быть, чтобы это был мистер Даунинг, тот самый Джемс Вильямс Даунинг, который был, например, цирюльником близ церкви баптистов? Крепишься, сгоряча уже почти останавливаешься мысленно на существовании подобного цирюльника; ведь может же быть такой в действительности, и почему бы не быть цирюльнику точно так же, как даже, содержащей устричное заведение на проспекте Франклина? Есть ли достаточное основание избавить цирюльников всего мира от роковой судьбы? И вдруг, в конце концов, читаешь следующее, читаешь широко открытыми глазами, сдерживая дыхание, с трепетом каждого взбудораженного нерва: «Чтобы избегнуть смерти, следует посетить единственное место, где можно получить известные бальные перчатки, в которых никогда не простудишься, а именно у Дональдсона». — О, ты, вечный, вечный покой! Несчастный читатель поглотил полстолбца объявлений!
В американских газетах не обсуждаются комические столкновения в политике, которыми полна европейская пресса. Только каждый четвёртый год, в продолжение двух-трёх недель, схватываются американцы из-за свободы торговли или таможенного билля, идёт кровавая борьба, кто побеждает, кто сдаётся, выбирают президента, — после чего всё это откладывается до следующих выборов. «Политика» не затрагивается более целых четыре года подряд. Американский журналист, как взрослый человек, не обязан садиться и с искренним воодушевлением обрушиваться на такие-то параграфы старого закона и на такие-то запятые нового, создавать длинные «передовицы» по поводу малейшей безтактности молодого Бисмарка в Ватикане, или изобретать учёные комментарии относительно тронных речей и высочайших шуточек. Он едва ли знаком с этой политикой даже по имени, он не знает, что значит правая и левая, даже во время выборов не знает он, что такое значит оппозиция. Его листок — бесцветное чтение, нагромождение