позволить себе ощутить, провозгласить, осуществить на практике: конечное самодостаточно! Абсолютного не существует! теперь не только живой Бог переводится в сферу чистого «абсолюта», становясь, таким образом, чем-то абстрактным, не только делается по отношению к Нему упор на конечное, не только абсолютное используется конечным — все это было лишь предварительным этапом, — но сначала ощущается, а затем провозглашается: есть лишь конечное. То, что некогда именовалось «абсолютом», на самом деле лишь ипостась конечного. То, что раньше называлось «Богом», суть достоинство, позиция, реальное состояние, выступающие как цель самой конечности.

Решающим шагом в этом направлении служит в конечном счете признание радикальной и исключительной конечности — титанической завершенности. В той мере, в какой совершается этот шаг, сама конечность обретает черты «божественного», точнее — «мирско — святого». Суть его лежит по ту сторону принятого в Новом времени противопоставления мира Богу.

Это — порог, за которым располагаются грядущие времена. Выявление этого процесса и порождает ту тревогу, которой веет от наследия упомянутых выше трех авторов.

В основе «абсолютного парадокса» Кьеркегора лежит тот же экзистенциальный опыт, что и у Ницше в его учении о человеке и бытии. Кьеркегор преодолевает его, идя по пути христианства, — правда, подчас создается впечатление, что он изгоняет сатану Вельзевулом. Ибо чем отличается, если оставить в стороне понятие христианской доброй воли, его трактовка «совсем другого Бога» от содержания, которое вкладывает Ницше, а за ним и Кириллов в «Ничто»? Разве не могло бы мышление с иной направленностью перенять наследие Кьеркегора, превратив его в философию отчаявшейся конечности?

Ту же исходную ситуацию встречаем и у Ницше, с той только разницей, что он говорит «да» там, где у Кьеркегора «нет», и отрицает там, где тот утверждает. В этой амбивалентности проявляется диалектическое единство их позиций.

Здесь мы вновь сталкиваемся с тем же экзистенциальным уровнем, который представлен столь многими персонажами Достоевского, и прежде всего — в «Бесах». Ярчайший же его представитель — Кириллов. В его патологической сверхчувствительности и своеобычности проявляется все то страшное, что содержится в той ситуации. Налицо интенсивное ощущение связи с Богом, но не через христианское искупление, а в природно-непосредственном и принудительном смысле. Вместе с тем экзистенциальный опыт достиг той фазы, когда конечность кажется готовой к смене ролей. Так всякая религиозная непосредственность становится мучением. Ее надлежало бы изменить в христианском духе, чтобы природная непосредственность стала христианско-личностной, подвижная независимость конечного — подлинно христианской суверенностью, искаженное соотношение конечного и вечного — тем собственно- христианским началом, которое определено вочеловечением и таинством искупления. Вместо этого христианское начало отвергается, осознание конечности приводит к бунту, естественно-религиозные отношения искривляются и в своем стремлении высвободиться заключают союз с аффектом конечности. «Бог» изымается из мироздания; конечное объявляется единственной возможностью преодолеть мизерность бытия и вызвать к жизни истинную, исполненную смысла человечность. На самом же деле итог всего этого — лишь голая конечность, та самая, которая уже не служит больше символом, не привязана к месту и не ощущает себя в лоне Божием. Как раз ее-то и окружает уничтожающее Ничто.

То, что эти мысли — не только философия, демонстрируют, среди прочего, врачебно-педагогическая теория и практика фрейдовского психоанализа, и прежде всего — большевизм, положивший их в основу историко-политической власти.

Какой страх проснется здесь в душе человека, какой ужас он испытает, если не сумеет защитить себя бесчувственностью, с христианских позиций еще более страшной, — иными словами, настолько надо овладеть механизмами бытия, чтобы можно было «удалить» страх путем хирургического вмешательства, как педагогического, так и медицинского, путем «кондиционирования» индивидуума и всего вида (биологически, социологически, культурно — политически) с применением психологии или хирургии. Тогда возник бы полностью эмансипированный человек, на которого осознание своей недвусмысленной конечности оказало бы успокоительное действие. Но с христианской точки зрения никакие страдания мучимой страхом твари не могли бы сравниться с ужасом этого состояния.

Нельзя просто ставить знак равенства между этим процессом, с одной стороны, виной и отпадением от Бога — с другой. Усматривать здесь только вину и отпадение — значит не понимать и искажать «индифферентное» историческое смещение экзистенциальной ситуации человека, которому, собственно, еще предстоит определиться окончательно. О вине можно говорить лишь постольку, поскольку налицо неверное, более того — сознательно искажаемое суждение об этой новой ситуации, при том, что эгоцентризм, высокомерие, властолюбие и трусость одновременно используют эти исторические смещения, эти сдвиги ценностей и требований, чтобы таким образом оправдать себя.

В действительности этот процесс ставит грандиозные задачи перед ответственностью христианина: задачи дифференциации и оценки, спасения, но в то же время и созидания. Эта тема уже затрагивалась выше, и здесь мы не можем позволить себе остановиться на ней подробнее.

4. Ставрогин

Мы уже обращали внимание читателя на то, что крупные романы Достоевского строятся по-разному. У двух из них, если можно так выразиться, линейная структура: это «Преступление и наказание», где описывается решающий этап в развитии молодого человека, и «Братья Карамазовы» — фрагменты истории одной семьи. Очевидно, здесь вряд ли можно говорить об эпике в собственном смысле слова — описываемые процессы слишком глубоки и опосредованны. Нет здесь и сюжетного развития событий, последовательного прослеживания судеб, динамичного фона, которым могло бы служить происходящее в мире. Но при всех условиях они описывают начало и дальнейший ход действия, так что форму этих романов можно представить себе в виде линии, хоть зачастую и запутанной, и окруженной многими побочными линиями.

Иначе построены «Идиот», «Бесы» и «Подросток». Для формы «Идиота» использован образ вихря, разрушающего все на своем пути. В «Бесах» нас преследует ощущение, что целая большая область человеческого существования подпадает под процесс разрушения. В «Подростке», наконец, сгущается мгла, которая постепенно рассеивается, запутывается клубок, с течением времени распутывающийся. Здесь было бы правомерно говорить о плоскостных, точнее — пространственных процессах.

Эти различия в форме определяют соответствующие расхождения во внутреннем построении образов главных персонажей. На это уже указывалось выше. Здесь перед нами люди, которые сами действуют, конфликтуют и борются, но в то же время и такие, которые служат объектом для действий других. Именно натуры этого второго склада и определяют сотканную, плоскостную, пространственную структуру повествования: князь Мышкин в «Идиоте», Ставрогин в «Бесах», Версилов в «Подростке».

Строго говоря, эти люди не столько действуют сами, сколько вызывают действия других. Они никого не ищут, но всех притягивают. Для себя они, кажется, не хотят ничего — и тем не менее активнейшим образом побуждают к действиям остальных, и судьба этих последних втягивает их в свой круговорот. Люди не обходят их вниманием, думают о них, добиваются их расположения, пытаются завоевать их, бывают ими тронуты, потрясены, сокрушены — и все это, в сущности, вовсе не по их желанию.

Однако в пределах этого характерного сходства существует глубокое различие между тем, как играет роль «притягательного центра» князь Мышкин и как — Ставрогин. О Мышкине речь пойдет в следующей главе. Им заявляет о себе действительность высшего порядка: отношение к нему людей непосредственно несет на себе религиозную печать. Нечто религиозное действует и в случае со Ставрогиным, но здесь оно совсем другого рода. В конце романа «Идиот» вихрь перемещается вглубь; на берегах остаются одни развалины. И тем не менее произошло что-то впечатляющее; акценты расставлены, и во весь рост встает непостижимая, но беспредельная надежда. В конце «Бесов» не видно ничего, кроме разрушения — холодного, неприглядного, безнадежного. Причину этого мы будем искать в личности Ставрогина.

Не то в «Подростке». Версилов — фигура неоднозначная, мятущаяся между верой и скепсисом, одновременно либерал и аристократ. Личность его настолько лабильна, что раздваивается. В нем действуют два человека, сосуществуют две судьбы, но присутствует и добрая сила, осуществляющая

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату