потом не можешь. Схватишься спозаранку — и в дорогу, до того нарулишься, что остановиться не способен; Лондониум, Аква-Сулис, Иска; гранит из парбекских каменоломен, уголь из Киммериджа, шерсть и зерно, камвольные ткани и мука, вино и подсвечники, иконы с ликом Мадонны и лопаты, маслобойки и порох, патроны и золото, свинец и жесть; поставки по контракту для армии, для церкви… Цилиндры, регуляторы, задвижки, рычаги реверса… И ретивая железка трясет, трясет площадку машиниста…
Он ворочался и ворочался, кроя всех и вся. А краски в его воображении разгорались все ярче. Темно-бордовое мешалось с золотисто-каштановым, красная слюна на подбородке отца, броские пятна цветов на свежевывернутой земле; клубы пара и огни ламп; языки пламени; свинцовое небо, нависшее над холмами.
Мозг тасовал воспоминания о Коле; то его фраза слышалась, то чудился его смех: сначала будто короткий вдох, свистящий и отчетливый, потом — звонкое «ха-ха-ха», а сам он при этом жмурится, сутулится и постукивает кулаками по столу. Коль обещал навестить его в Дурноварии и, уходя прочь, орал, что ни за что не позабудет. Но куда там — забудет, непременно забудет, потому как у него интрижка с какой-то бабой, выпадут у него из памяти и этот разговор, и эта встреча. Штука в том, что Коль — не Джесс. Де ла Хей не из тех, кто строит планы, терпеливо ждет, просчитывает шансы; он живет мгновением, живет насыщенно. И его не изменить.
Локомотив громыхал, кривошипы вращались, ползуны скользили взад-вперед, медь блестела и звенела на ветру.
Джесс привстал и потряс головой. Теперь лампа горела ровно, тонкий столбик огня стоял прямо, только кончик слегка подрагивал. За окном выл ветер, принося бой церковных часов. Он прислушался и сосчитал. Двенадцать ударов. Нахмурился. Поспал, насмотрелся снов, и думалось, что уже рассвет. А долгая безрадостная ночь, выходит, только начинается. Джесс прилег со стоном, все еще хмельной, но сна не было ни в одном глазу, напротив — ощущалась диковинная бодрость. Пиво не пошло впрок, только накликало кошмары. И, глядишь, новые поджидают.
Джесс принялся лениво перебирать в памяти сказанное де ла Хе-ем. Фраза насчет женщины. Бредни в духе Коля. Может, ему это — раз плюнуть, а для Джесса была и есть на свете только одна девушка. Но до нее как до неба.
Круговорот мыслей вдруг остановился, словно их тормознули на полном ходу. Ну-ну-ну, сказал он себе раздраженно, забудь, проехали. И без того у тебя хлопот полон рот, выкинь из головы… Но какая-то часть сознания мятежно противилась: листала гроссбух памяти, что-то прибавляла, что-то вычитала, подбивала баланс… Он ругнулся, проклиная де ла Хея. Вскользь произнесенное слово прочно поселится в голове. Будет преследовать неделями, а то и годами.
Джесс дал себе волю и размечтался. Знает она все о нем, это уж точно; у баб на это чутье. Он выдавал себя сто, тысячу раз; ну, всякие там пустяки — взгляд, жест, слово, и все яснее ясного. А несколько лет назад он ее поцеловал. Один только раз; оттого, наверно, воспоминание об этом было таким острым, таким отчетливым, так легко оживало в памяти. Это вышло почти случайно; был канун Нового года, ярко освещенная пивная гудела от голосов — там встречали праздник десятка два, а то больше местных жителей. Те же часы на церкви, удары которых он только что считал, отбили полночь, по всей деревне были распахнуты двери, повсюду ели сладкие пироги и пили вино, весело перекрикивались в темноте, целовались; и она, поставив поднос, который держала в руках, взглянула на него и сказала:
— Негоже быть в стороне, Джесс. Давай-ка и мы…
Ему запомнилось, как бешено заколотилось сердце — так внутри локомотива все приходит в лихорадочное движение, когда водитель впускает сжатый пар. Он видел, как она подняла лицо в его сторону, как раскрылись ее губы; потом она с силой прильнула к его губам, пустив в дело язык, чуть слышно томно застонала. Джесс никак не мог решить, получился ли этот звук машинально, как мурлыканье кота, когда его гладишь. Он и не заметил, как она направила его руку к своей груди; та раскаленным углем уместилась точно ему в ладонь. Тогда он подхватил ее под спину, приподнял, она задохнулась и высвободилась из его объятий.
— Уф-ф, — сказала Маргарет. — А ты умеешь, Джесс. О-о… умеешь!
Она пригладила волосы и опять стала насмешничать; но все прошлые и будущие грезы сошлись в этой точке замерзания Времени.
Ему вспоминалось, с какой неутомимостью он подбрасывал уголь в топку локомотива на обратном пути, как ликующе пел ветер, как весело тарахтели колеса, и все вокруг сияло, словно россыпь бриллиантов. Грезы накатили снова; он увидел Маргарет в несчетных сладчайших мгновениях — она гладит его, ласкает, она раздевается, она смеется. Ни с того ни с сего пришла на память свадьба брата — начало злополучного брака Михея с девицей из Стурминстер-Ньютона. Локомотивы отдраены до самых крыш, украшены лентами и флагами, каждая доска их приземистых прицепов-платформ вымыта и сияет белизной; вороха конфетти, словно разноцветный снег; хохочущий священник со стаканом вина; престарелый Илай — вокруг шеи неправдоподобно белый воротничок, вихры каким-то чудом прилизаны — с блаженной улыбкой на красной физиономии стоит на площадке машиниста и размахивает квартой пива. Потом, тоже неожиданно, эта картина сменилась другой: теперь Илая — в воскресном костюме, волосы напомажены, в руке оловянная кружка — вихрь уволакивал в черную пасть бури.
— Отец!
Джесс вскочил. Его шатало. Комнатка была погружена во мрак, по стенам метались густые тени — свеча оплыла. Снаружи часы пробили половину первого. Он присел на край постели и застыл, уронив голову на руки. А ему ни свадьбы, ни веселья. Завтра изволь вернуться в темный, все еще объятый трауром дом; берись доделывать недоделанное отцом, впрягайся в наследственный воз и тащи лямку по сыздавна известному кругу, по нудному замкнутому кругу…
В непроглядной тьме образ Маргарет плясал одинокой искоркой надежды.
Джесс пришел в ужас от того, что затевало его тело. Ноги вывели его на деревянную лестницу, нашарили первую ступеньку, вторую… Во дворе в лицо ударил холодный ветер. Он пытался урезонить самого себя, но куда там — ноги жили сами по себе. Его пронзила внезапная радость. Не век же терпеть испорченный зуб, надо бежать к цирюльнику, чтобы бесконечную ноющую боль излечить ценой боли большей, но минутной, и обрести блаженный покой. А терпел он достаточно; все, баста, оттерпелся. Сейчас, не откладывая. Про себя Джесс приговаривал: десять лет мечтаний, когда ты ждал, умалив себя до бессловесной твари, — разве от этого можно отмахнуться? Но собственно, чего ты ждал? Что она сама прибежит с мольбами и бросится тебе в ноги — бери меня? Женщины не так устроены, у них есть своя гордость… Он мучительно припоминал, в какой день и час разверзлась непреодолимая пропасть между ним и Маргарет. И отвечал себе: да никогда; ни словом, ни делом она его не отталкивала… Он попросту не дал ей случая выказать свои чувства — почем знать, может, и она томилась все эти нескончаемые годы? Ждала, когда он спросит… Это не может не быть правдой. В нем росла уверенность, что это правда. Выписывая вензеля по улице, он вдруг запел.
От двери отделился стражник, словно сгусток мрака, вооруженный куцей алебардой.
— С вами все в порядке, сэр?
Голос, донесшийся будто из дальней дали, приковал Джесса к месту. Он поперхнулся, закивал и заулыбался.
— Угу, угу, все отлично. — Большим пальцем он показал себе за спину: — Привез… это вот… поезд. Стрэндж. Из Дурноварии.
Стражник заковылял обратно. Казалось, вся его фигура с ясностью говорила: ох уж эти оборванцы! Вслух он бросил:
— Вы бы, сэр, убирались подобру поздорову, чтоб не попасть в кутузку. Нет охоты возиться с вами. Или не знаете, что уж давно за полночь?
— Ухожу, господин офицер, — сказал Джесс. — Уже ухожу… Пройдя десяток шагов, он обернулся:
— Господин офицер, а вы… ж-ж-женаты?
В ответ донеслось суровое: «Проваливайте, сэр.» И владелец голоса растворился в темноте.
Городишко спал. Иней поблескивал на крышах, лужи на дорогах задубели-замерзли, ставни всюду наглухо закрыты. Где-то ухала сова, а может, это дадеко-далеко пыхтел локомотив… В «Морской деве» была тишина, огни погашены. Джесс постучал дверным молотком. Нет ответа. Он постучал сильнее. В доме