Под Синей Скалой, святилищем, где закопаны кости моего прадеда (это узнал я из записок отшельника Благуна), привязанные к буку, стояли монастырские волы, равнодушные и смиренные, как положено животине, продолговатые белые звездочки на лбах, лиловато-золотые глаза; величавые, будто сейчас из святых преданий, – влажные ноздри испаряли дух молодой травы, опьяняя небеса.
«Смотри, не потеряй их опять».
Совет? Или насмешка: волов я искал везде, во сне плутал подземными тропками, укорял небеса, а он, Антим, нашел. Он промолвил без гнева и без издевки:
«У отца Прохора уж не стало сил размахивать веревкой. Так что поберегай их, брат Нестор».
Я коченел. Во мне словно бы выпрямлялся прежний Тимофей, песьего нрава, неустрашимый кукулинец, бившийся с полчищем крыс. Даже не выпрямлялся, а выдирался с усилием из мертвила.
«Значит, ты. Ведь это ты, брат Антим, спрятал их?»
«Не все ли равно, монашек. Прятались в тени кукулинской крепости. У стога сена. Запомни: монах тоже воин. А настоящим воинам секут головы и за оплошки поменьше».
И ушел. Забыты былые битвы, я размяк, лишился песьей повадки и волчьей челюсти.
4. Киприян
Растревоженный неразгаданностью Антима, смущенный смущением хромого старейшины после возвращения волов в монастырское стоило, дни свои я встречал и провожал в молчании. Раны на спине зарастали, хотя боль оставалась, ушла вглубь. Монашеская жизнь протекала однообразно, до нас не доходили ни веселье, ни свары крестьян из Кукулина и других ближних и удаленных сел. По своим ровесникам я не скучал, но и здесь, окруженный монахами да скотиной, не мог временами отделаться от путаности и недоумения – кто мы и что мы и в чем наш долг перед жизнью. Люди не ведают, за что они любят или ненавидят эту землю, по чьим дорогам блуждают, согнувшиеся от усталости, в поисках хлеба и утешения, от смутного одушевления переходят к покорности, ищут выгоду и, силясь обрести обеспеченность и довольство, теряют и то малое, что имеют, – привязанность к близким, чувство милосердия, предвидение грядущего дня. И в конечном счете судьба для каждого остается тайной.
Монах Киприян, похожий – поступью и осанкой – на вельможу старых времен, однажды ночью прочитал мне судьбу по звездам. Окуная взгляд в черноту над нами, сгибался над развернутым пергаментом, где затаились, подобные промерзшим букашкам, точки в кругах и сетках. Толковал о моем лике в круге солнца, за неясными происшествиями провидел миропомазания и отречения, пристрастие к бунту и крови, тяготы, переплетение ползучих стеблей, сквозь которое, как он полагал, протянута устремленность к смутной цели, загороженной дикими пределами и отравными болотами, которые не отзываются ни вздохом, ни мыслью, ни благодушием, смиряющим сердца.
Киприян, как можно было догадываться, явился в монастырь из племени иноверцев, из неведомых далей. Для звезд и для мест земных имел он свои названия, что падали с языка точно капли пряной кизиловой ракии, – Макпели, Сукот, Мигдол. [3] Он окапывал монастырский сад и подрезал виноград спозаранку на Святого Трифона перед солнцем. По цвету заката предузнавал погоду – ветер ли, дождь ли. По падающим звездам определял, какая будет зима, какие хвори подстерегают людей и яблоневые стволы. У него можно было научиться оладить бочку из тутовых плашек и смастерить затычку для той бочки, он знал, как защитить стены и хлебы от плесени. Его трудолюбие устраивало отца Прохора. Прикрываясь неведением, он помалкивал, что монах в своей келье под тюфяком держит книги неведомого письма, а в субботние вечера склоняется над широким медным сосудом, испещренным желобками, идущими от центра к витым краям равномерными продолговатыми треугольниками, с разными знаками и осью, с верха которой свисает на проволоке золотой перстень: Киприян, держа этот сосуд на коленях, поворачивает его с закрытыми глазами, чтобы привести в наклонное положение, тогда перстень останавливается над каким-то знаком; проделав такое девять раз, он, правда не всегда, пояснял тайны – где-то начиналась война, где-то кесари договорились о скончании битвы.
Он умел втянуть меня в эту свою игру. Я стоял, освещая факелом провидческое его усердие, и усматривал в узорчатой меди конные легионы, груду поломанных костей и шлемов, распоротые лошадиные утробы, мертвые глаза и разинутые рты, смертоносные катапульты, костры, виселицы, трупы в потоках крови. В такие мгновения он старался меня увести от страхов: заверял, что перстень взошел над знаком, обещающим всяческую благодать – обильные жатвы, свадьбы, мягкие зимы. Утешение? Оно не смиряло растревоженность плоти. Я слышал удары мечей, крики и плач. Кошмар распалял мой разум. Я словно исчезал из настоящей жизни, предавался страхам, вызываемым ночными тенями и шорохами вокруг. «Этот астрограф, брат Нестор, таит в себе множество отгадок нынешнему и грядущему. Тем, кто верит ему, как верю я, открыта неведомая жизнь. Медь, да будет тебе известно, содержит в себе корни магии и они способствуют прозорливому».
В весенние или летние субботние ночи на пустыре за монастырем, как только умолкал Киприян, отзывалась сова или иная зловещая птица. Он сидел сгорбившись, казалось, тень его покрывала весь мир, тот самый мир, который он узрел в медном сосуде с резными знаками, кругами и линиями. А я? Я был под его влиянием: токи его предсказаний уносили меня в мутные дали, откуда исходил дух знакомой толпы ротозеев, полагающей себя властительницей моей жизни и смерти. Я убегал. А где-то, не ясно где, поджидал меня Киприянов голос и окатывал новыми предсказаньями. Пытаясь истолковать волшебство мгновения, позволяющего мне разом быть и на пустыре, и в незнакомом крае, я испарялся, оставляя человечью скорлупу в монашеской рясе. Терял ли я сознание? Ни в коей мере. Я только менялся. Монотонность монастырской жизни уходила в забвение. Я был и не был монахом. Теофан, Антим, Киприян, все монахи, кроме разве что отца Прохора, дробили меня. Становилось три Нестора: странник в небывалом адовом мире монаха с одышкой, слабак перед суровым взором Антима, незначительная пылинка в звездном мире третьего.
Дни, нескончаемые от одиночества, проходили в полевой страде, трудно и медленно. Лето тянулось, немилосердно сгибая нас над нивами и садами. Ложились рано. Кузнечики, перехватив монотонное чириканье воробьев, навевали сон на ресницы, уносили куда-то в легких повозках. А с солнечным восходом возвращали, чтобы после молитвы и куска хлеба мы вновь склонились над ячменем и овощем. Или грузили на мулов чурбаки и ветки, достраивали тесаным известняком монастырскую стену, подлатывали на сарае кровлю. Ночи – субботние – были особыми.
«Радости остались позади, брат Нестор. Были они? Да, конечно. В той другой, непосвященной жизни, когда я был просто Исаак, а не Киприян. В ткацких мастерских да плавильнях, где я работал, многого не узнаешь. Зато потом мне встретился старец, от которого я выведал тайны звезд. Апшалом или Ашкенез, не помню точно».
«Он был иудей, брат Киприян?»
«Какая разница? У старика был свой бог и свои праздники».
Набирался Исаак ума и поживал себе беззаботно. Так бы и дальше жил, да в родной город его с