который заметил: «Эти сумасшедшие бабы не знают, что мой повар величайший вор на свете, и что когда моя жена заказала прошлый вторник четыре тарелки сладких пирожных, он ей подал за них сверхсметный счет в 200 паоли»[303] — Вы совершенно правы, называя подобное расточительство ужасным. Когда этот генерал, которого я, впрочем, люблю от всего сердца, был здесь еще без жены и обедал вдвоем со своим секретарем, ежемесячный расход на стол, не считая вин и десерта, был определен в 500 червонцев (400 луидоров); заметьте при этом, что жизнь здесь вообще дешево стоит; Луккезини мне еще вчера сказали, что если бы не опасение вызвать напрасную болтовню, они каждый день звали бы к себе обедать не менее десяти человек.
Умер Виртембергский король[304]. Смерть одного тирана, какая это будет радость для многих!
Но помните, что настанет время, когда о нем будут жалеть. Это был единственный благонадежный оплот против либеральных идей, которые погубят Германию. Теперь глава оппозиции сделался монархом. Увидим, что из этого выйдет для страны! Ваш брат[305] будет сначала очень доволен, но скоро положение покажется ему нестерпимым. Пока что, Растопчин шныряет там, чтобы примириться с помощью сестры[306], с братом, но он обманется в своих надеждах, ибо сестра потеряла всякое влияние. Мне дали прочесть этот великий секрет в письме, полученном с Севера и писанном официальным лицом.
…Со мною случилась довольно странная вещь, и Вас, может быть, заинтересует узнать об этом некоторые подробности. Это касается письма посланника, с которым я вел переписку, в то время, когда он был на Вашем сейме[307]. Оказывается, что Бернодотт пожаловался по поводу моего сочинения, и меня просят пощадить в будущем союзников того, кому я обязан величайшим благоговением. Мне не запрещают писать, нет; мне даже кажется, что хотят немного польстить моему писательскому самолюбию, как доказывает следующая фраза: «Желательно, чтобы им, окруженное таким почетом, как Ваше, не было замешано в официальных жалобах, столь правильно мотивированных». А вот мой буквальный ответ; он так короток, что я решаюсь его здесь привести: «Не пользуясь известностью, ни как писатель, ни как государственный деятель, я мог бы удивиться, что мне приписывают сочинение: «Рассуждения и пр.», которое даже не носит моего имени. Но если энергичная защита дела религия, нравственности и законных монархов составляет тот признак, по которому думают узнать меня, то я не имею основания на это жаловаться. Я сожалею, что причинил беспокойство шведскому Двору, но если он так хорошо осведомлен, то как же он не знает, как давно и насколько я удалился от всего, что называют службой и влиянием, и что не мне, по-видимому, будет поручено защищать интересы племянника Е. и. Величества, моего августейшего государя. Если же на этот счет еще существовало бы сомнение, то я просил бы Ваше Превосходительство его рассеять.
«Моя жизнь так ничтожна, так безобидна, что я в этом отношении уверен в протекции того, кто может оказать таковую…»
Русская колония увеличилась с приездом графа Кочубея[308], бывшего министра внутренних и иностранных дел, с женою, детьми, свитой, в общем, с девятью дорожными постелями. Затруднение разместить их всех и разговоры на этот счет были бесконечны. Он потерял пятерых детей, но столько же у него еще осталось. У нас, кроме того, гостят гг. Гурьевы[309], отец и сын, возвращающиеся из Неаполя и чувствующие себя настолько превосходными, по части знаний, над всеми другими дворянчиками, что в их присутствии нельзя даже говорить о дне и ночи.
Над всем этим можно бы смеяться, но что заставляет плакать от грусти, это сплетни между госпожами Хитрово, Луниными, матерью и дочкою, и княгиней Суворовой. Это превосходит все что Вы могли бы себе представить, и пьеса из девятнадцати действий была бы недостаточна, чтобы изобразить все это. Болтовня о мужчинах всех наций, должные утверждения, дерзости всякого рода — все это могло бы меня заставить бежать до самой Сицилии, если бы я узнал об этом другим путем, а не через г-жу д’Альбани, которая всегда все знает.
…Сегодня Новый год по русскому стилю, и я, дорогой друг, хочу воспользоваться этим праздником для того, чтоб повторить те пожелания, которые я для Вас возобновляю каждый день. По поводу этого праздника я Вам расскажу наивный анекдот. На Рождестве графиня Апраксина почувствовала себя дурно: она легла в темной комнате при открытых дверях. И вот какой разговор она услышала между двумя русскими из ее свиты: «Вот что мне кружит голову — почему у нас Рождество на двенадцать дней позднее, чем у итальянцев!» — «Как ты глуп, что путешествуя так много, ставишь такие вопросы! Тебе следовало бы понять, что когда Господь родился в Палестине, курьеру, привезшему известие об этом папе в Рим, потребовалось потом двенадцать суток, чтобы доехать до Москвы и доложить о том царю! Обе церкви празднуют не день рождения, а день прибытия курьера, привезшего весть об этом». — «А, теперь я понимаю, и нет ничего проще». Эта история вызвала много смеха, но надо согласиться, что разные объяснения, которые нам дают по этому поводу историки, немногим лучше.
Госпожи Лунины, мои соседки, выехали в Рим после бесконечных неприятностей с прислугою — самою отвратительною, какую можно себе представить.
Горничная, непозволительная рожа, которой вдруг пришло в голову лечить свой ревматизм в России, берет тридцать луидоров, чтобы поехать туда морем, но возвращается через несколько дней, объявив, что она решила ехать сухим путем; другая горничная, собирающаяся рожать, утверждает, что она не может перенести дилижанса; немецкий камердинер, следуя примеру этих горничных, требует денег, чтобы совершить путешествие одному, и доводит дело до того, что вызывает этих беззащитных дам в суд. Наше посольство, под влиянием либеральных идей, принимает сторону прислуги и доводит дам до отчаяния. В конце концов, пришлось мне заняться этим делом. Дамы не явились, прислуге было отказано в иске и ей пришлось обратиться к милости своих господ. Дамы уехали довольные мною, находя, что я широко расплатился за их обеды.
Как только эта история кончилась, в один прекрасный день, рано утром, ко мне является генерал Хитрово, в страшно расстроенном виде, и приносит мне толстый пакет с придворною печатью. Я подумал, что он получил приказ посадить меня в лодку и потопить меня, до того его лицо было мрачно и до того я привык к большим катастрофам. Когда же я распечатал пакет и не нашел в нем ничего трагического, я полюбопытствовал узнать, откуда у него явилось это мелодраматическое выражение, и он сознался, что в том отчаянном положении, в котором находятся его дела, и в тот момент, когда он ожидал помощи, ставшей для него необходимой, он получил ошеломляющее известие о потере своего места; что это место совсем упраздняется, и что ему отказывают в какой-либо помощи; и, наконец, что немилость эта, по-видимому, решена бесповоротно, так как ему предлагают маленькую пенсию, но с условием, чтобы он остался жить в Тоскане. Я был удручен, так как я его сердечно люблю, и он для меня всегда был очень мил. Надо было проявить хладнокровие и осторожность, ибо вопрос шел о чести и о свободе. Мы решили соблюдать строжайшую тайну и тотчас же отправить секретаря в Рим, чтобы просить Италинского, которому было поручено на будущее время исполнять также обязанности поверенного в делах при тосканском Дворе, не предъявлять своих верительных грамот до тех пор, пока ему не дадут знать отсюда. Тем временем я собрал всех кредиторов у одного из здешних адвокатов, чтобы выяснить их претензии и доказать нашу добросовестность. Далее было решено, что г-жа Хитрово поедет в Петербург, чтобы отыскать какие-нибудь средства и предотвратить полное разорение; что хозяйство будет распущено и все будет продано; что необходимо нанять маленькую квартиру и выведать настроение Двора, дабы, в решительный момент, когда придется сделать роковое сообщение, публика могла говорить только о несчастии, постигшем посланника. Все удалось как нельзя лучше, и когда третьего дня было произнесено решительное слово, Двор и общество высказали еще больше участия, чем мог ожидать этот бедняга[310].