благодать, меня одолевала грусть. С большим сопротивлением, с великой неохотой призналась я в этом себе. Даже не призналась, а просто не могла не почувствовать некую пустоту вокруг. Опустела не только «арена» перед нашей партой - сам воздух вокруг меня стал разреженней. Не было сомнений, почему Лешка все перемены проводил в седьмом классе. Он посвящал их Вале Ибряевой. Он даже вырос в моих глазах: если ему понравилась эта девочка, значит, не такой уж он простофиля, как могло показаться сначала. А то, что он побежал в седьмой сразу после того, как я сама увидела Валю на крыльце и восхитилась ею, тоже казалось мне значительным и важным. Это как-то по-новому связывало нас - не какими-нибудь дурацкими приставаниями, а уже чем-то от нас отвлеченным. Нам понравился один и тот же человек, и, наверное, одновременно. Хоть я не запомнила, был ли во дворе школы Лешка в тот вечер, когда Валя с гранатами в обеих руках показалась на высоком крыльце.
И, снова представив Валю на том крыльце (я ее, конечно, и в школе теперь видела каждый день, но представляла себе неизменно такой, как тогда), я одобряла Лешку. Будь я мальчишкой, сама бегала бы в класс напротив смотреть на нее. Почему же сейчас не бегала? Потому что вышло бы, что я за Лешкой. Но, встречаясь с ней, я смотрела во все глаза.
А пустоту вокруг все-таки ощущала. И это мне очень не нравилось.
Одиноко чернело колесо карусели перед избой Никоновых. Сами мы не пошли бы, а Лешка про нас забыл. Вальку он не мог позвать - она уходила после уроков на свой кордон.
Так пришли и ушли зимние каникулы. Дома я отогрелась и хотя про Лешку и Вальку не забывала, но думала отвлеченно от себя, как про кино.
А после каникул подошло и наше с Верой и Зульфией дежурство, и снова начались разговоры о самодеятельности, о весеннем смотре, о большом концерте…
«Часовым ты поставлен у ворот…»
Сразу после уроков в день дежурства мы не пошли домой: надо было засветло напасти дров для долгой ночи. Как всегда, вместе с дежурными вызвались поработать добровольцы. Хоть и бегал теперь Лешка в седьмой класс, а, увидев, что мы с Верой несем пилу и топор из школьной кладовой, остановился - уж домой было направился - и присвистнул:
- Ага! Вот кто сегодня в часовых! А ну, Карпэй, беремся!
И они с Карпэем, да еще Степа наш, нарубили нам такую гору дров, что, наверное, все четыре печки нашей школы можно было бы топить два дня.
- Да вы что! - ужасались мы.
- А вот то! - поучали нас пацаны. - Еще скажете - мало! Мы ж дежурили, знаем!
- Правда, девчата! - подтвердили какие-то две семиклассницы, проходившие мимо нас после своего шестого урока.
Ну, раз правда… Мы тоже старались. Бегом бегали с охапками дров. Еще домой нужно успеть, пообедать, что-то теплое захватить.
Но мальчишки научили нас перенести сначала из классов в дежурку (тоже класс) три стола, натаскать карт, пока светло и еще видно немного.
- А карты-то зачем?
- Чтоб помягче было!
- А из дому захватите старые пальтушки под голову и чем-нибудь укрыться.
- Смеетесь над нами, что ли? - возмутилась Вера. - Пойдем как табор! Еще перины и подушки, скажете, тащить!
- Оно б неплохо! - серьезно заметил наш длинный Степа Садов.
- Ой, с вами тут только время терять! Пошли домой! - сказала Зульфия.
Но и дорогой ребята продолжали нас наставлять:
- Трубу лучше совсем не закрывайте, а то еще угорите!
- Винтовки к печке не прислоняйте! У Федьки в первый же раз штык затлел, к печке была одна макетина прислонена.
- Ну и силен сочинять! Чтоб от печной стенки винтовка затлела!
- Увидишь, какая будет печка! - пообещал Карпэй.
- А это в нашей воле! - сказала я. - Как хотим, так и истопим.
- Поглядим…
- …сказал слепой! Ты лучше скажи, Силантий к вам приходил?
- Не! Думаешь, ему охота на ночь глядя в школу тащиться!…
В начале шестого мы с Зульфией уже снова шагали в школу.
И кто бы поглядел, какие были мы гордые и счастливые! Но никто, наверное, не видел, разве что из окошек. И то вряд ли! Темно уже, как ночью. Только, может, и увидишь - идут двое, узелки несут. Зульфия несла отслужившую свое телогрейку, а я - какой-то старый ватный спорок с тети Ениного пальто. Прихватили мы и картошки, И соли. Сами над собой посмеиваемся: часовые! Как в ночное собрались! Посмеивались, а все же гордились. Я гляну сбоку на Зульфию - прямо счастливая шагает! - и смех меня берет.
В школе стало не до смеха: на улице темно, здесь же, как в самую полночь, мрак, тишина-а! Свет бы зажечь!
- Зульфия, где же фонарь?
- Какой?
- Как какой, «летучая мышь»! Помнишь, мы у Федьки и Вальки видели!
- Так это Федькин и был!
- Вот тебе и на тебе! Я думала, школьный…
- А я знала, что в школе нет.
- Чего ж не сказала-то?! Мы б у тети Ени попросили.
- Я думала… - медленно тянет Зульфия, - да побоялась. Не даст еще…
Это правда. Ей самой нужен фонарь, она поздно вечером ходит скотину проведывать. А может, и дала бы… На одну-то ночь. Да что уж теперь! Не побежишь домой: дежурство началось.
Мы тем временем затопили печку. Хорошо, что все засветло припасли. Спасибо ребятам - научили. Тут и береста, и сухие щепочки… С одной спички занялось! И притерпелись мы, глядя в топку, к тому, что за спиной у нас холодные к ночи, пустые классы - целых четыре больших комнаты. Да еще огромные сени, где все половицы ходят, как клавиши на пианино. Малыши в перемены качаются на половицах, как на гибких мосточках. Доски широкие, толстые и обшарканные ногами так, что сучки выступают округлыми лоснистыми бугорками.
А сейчас, видно, половицы в себя приходят после дневных трудов, распрямляются, потягиваются: то будто выстрелит в сенях, легонько так; то застонет скрипуче, протяжно; то словно чей-то шаг отдается…
Мы разговором, возней с дровами заглушали эти звуки, но чуть притихнем - слышим, как маются половицы в сенях.
Когда же печка хорошо разгорелась, пошли в обход. Открыв дверь в сени и распахнув дверцу печки, дали ход свету в холодную их темноту. Пригляделись - нет никого. И вот - тресь… скрип… и тишина. Точно, никого нет, а потрескивает. Перевели дух, пошли по классам. Там и вовсе темно. Лишь окна мутно светлеют - чуть-чуть. И рисуются черные кресты переплетов. Самое страшное в темной комнате - это окно: неподвижно подсматривает. А какая тишина… Такая глубокая, полная, что, видимо от напряжения поймать хоть какой-то звук, в ушах будто шипение. Потому, когда раздастся звук - самый тихий - он как взрыв.