Но в пятницу пришел на свой урок Силантий Михайлович как ни в чем не бывало. Принес настоящую винтовку, и тут уж было не до разговора, не до наблюдений за его настроением. (Он за винтовками, мелкокалиберками, и ездил в район. Привез три штуки.)

Мы разбирали и собирали затвор. Все очень просто. У меня сразу получилось. Не то что с гранатами.

Но в самом конце урока Силантий Михайлович, глядя не на класс, а куда-то в сторону, в окно, сказал, как бы случайно, ни к тому ни к сему:

- Я думал, вы, ребята и девчата, серьезные, самостоятельные. Ну, с пониманием. Уж раз военное дело вам доверяют… А мне говорят: они еще дети… Н-да-а… Хочешь-то как лучше…

У военрука на шее жалостно так ходил острый кадык: вверх-вниз…

Ворот шинели казался грубым, жестким. Он походил сейчас на обиженного взрослыми мальчишку, не знающего, в чем его вина. Даже губы его искривились и чуть дрожали. Мне-то с первой парты хорошо видно…

Наверное, ребята ничего не поняли. А мне хотелось под парту нырнуть от стыда: как человека подвели! И еще радовалась только что: мол, ага, военруку тоже попало за дежурство! Не одни мы виноваты!

Когда же она кончится, эта казнь! Думаешь: ну, все! И опять кто-то страдает из-за нас…

И ничего не скажешь Силантию Михайловичу, а жалко его и себя тоже - нестерпимо.

А военрук вздохнул и сказал:

- Ну да ладно… Видно, и впрямь век учись…- И стал собираться: закрыл журнал, взял ручку, затвор, который услужливо подала ему Зульфия, вложил в винтовку, - и как раз звонок…

- Дежурства отменяются, - сказал военрук, - поскольку вы, бойцы, оказались дети…

Конечно, все стали смеяться и выкрикивать:

- Дети! Ой, детка! Дедка-дедушка!

Но с Силантием хоть все объяснилось. И он выговорил тем, кто понимает. И мы поняли. И дежурства отменили. С Силантием обошлось.

А Никонов с каждым днем становился все задумчивее и грустнее. Это было удивительно. Так на него не похоже. Казалось, он заболел. Он не звал больше никого на свою карусель. И однажды мы увидели, что колеса перед домом Никоновых больше нет.

Мною владело какое-то странное, очень сложное чувство. Было и удовлетворение: так, так, голубчик! Не бегаешь больше в седьмой класс! Не пачкаешь мои учебники! Была жалость к нему: наверное же, для Никонова быть печальным нелегко; плохо, наверное, ему. И был еще какой-то тайный, ликующий страх: что же это такое происходит с тобой, Лешка? Значит, правда? И это я? Потому что каким-то образом я знала, что печаль и грусть Никонова из-за меня. Хоть и не понимала, почему бы ему со мной не разговаривать.

Отсюда при всем моем ликовании и страх: страшно, когда человек так меняется из-за тебя; будто вина на тебе, будто должна ты ему непомерный долг. Меня эта собственная моя виноватость возмущала: с какой же стати - должна? Что я, просила его меняться? Вспоминала, однако, что хоть не просила, но хотела видеть его другим - грустным и влюбленным… Коленопреклоненный шляхтич… При шпаге и в камзоле… Да ведь он-то не знал, чего я хотела! Мало ли кто что себе представляет!

Выходило, что и не «бегал» Лешка за мной и грустил, - по-моему выходило! И должна была я испытывать то самое главное счастье - одержанной победы, а не испытывала я его.

Концерт

Очень все ждали поездки на смотр: десять километров до совхоза и еще двенадцать до райцентра! В тулупах, на санях. Со снаряжением для сцены и едой для себя.

Я по-особому ждала. Дорога длинная, общий вечер, концерт. Думала: увидит Леша, что я не обижаюсь на него, просто к нему отношусь, и подружимся снова, как было - правда, совсем недолго - до Вальки Ибряевой, до дежурств. Когда они с Костей Карповым карусель сделали.

В дороге будет весело, думала я. И там, в райцентре. А вышло - сплошная печаль. Кажется, девчонки веселились. Но не я. И не Лешка.

Смотр был в воскресенье. Мы, совхозные, как всегда, в субботу уезжали домой и должны были утром в воскресенье встретить пень-ковских, напоить, накормить и ехать с ними дальше, но на своей подводе. Так договорились. И решили: мальчишки пойдут обедать к Степке Садову, а мы разберем девчат.

Когда утром прибыли пеньковцы - их уже ждали возле конторы, - Лешка, кажется, даже и не глянул в нашу сторону. Он, конечно, был за кучера и сразу принялся обихаживать лошадь - повел ее на конный; говорят, Степка потом прибежал за Лешкой туда и Лешка даже не хотел идти к Садовым, сидел в дежурке с конюхами и ел свои лепешки, запивая кипятком.

И в дороге держался взрослым мужиком: соскакивал при раскатах с саней, удерживал их, чтоб не больно лошадь мотали, всю дорогу был, как говорится, на легкой ноге. Девчата, да и мальчишки - Домоседовы, Карпэй, - под тулупами, а Лешка так и проскакал двенадцать километров в своем бушлатике «на вырост», оголявшем его тонкую шею.

Мы следовали своим экипажем - ехали впереди, и к нам в сани пересела только Мария Степановна.

В райцентре Никонов не стал веселее. Он по-прежнему всем помогал, устраивал все, прилаживал, заранее, до концерта, внес в класс, который нам отвели под ночевку в средней школе, сена, чтоб согрелось, разложил тулупы и полушубки. Так что Мария Степановна удивленно заметила:

- Ну, Никонов, ты прямо как отец родной!

- Ну, так… - только и ответил «отец», пожав узкими плечами: мол, и так ясно, чего говорить.

А в Доме культуры стал он и вовсе каким-то рассеянным.

После своего выступления стоял в стороне, не шутил, не смеялся, издали на все смотрел. И ладно еще, никому из девчонок не оказывал особого внимания. А ведь с нами ездила и Валя Ибряева, она исполняла татарский танец с ведрами: будто шла по воду к ключу. И хороша была - не оторвешь глаз! Ее на «бис» вызывали, хлопали долго. А Лешка не оживился и при ней.

А концерт как удался! Пеньковская семилетняя школа, то есть мы, заняла второе место по району «за содержательность программы и красочность оформления». Это, конечно, наш «Красный сарафан» - красочность. Хор в настоящих старинных нарядах, невеста с прялкой и куделью. Нина-то научилась прясть! А когда мы «Васю-Василька» грянули, особенно Домоседовы рявкали, натренированные Тоней Антиповой по дороге в свои Камышлы, так весь зал зашевелился, заходил - тоже, наверное, петь захотелось. По себе знаю: когда на сцене весело поют или пляшут, у меня сердце заходится и все жилочки-поджилочки дрожат - так самой хочется заплясать. А вот на сцене плясать ни за что бы не согласилась: очень страшно. Вообще страшно на сцене, даже и не плясать: зал в темноте как пропасть. Лица смутно белеются, чувствуешь: только глянь в чье-нибудь лицо - и пропадешь, онемеешь. Но оттого что больше все-таки забота, как бы не забыть свои слова, - отвлекаешься от страшного зала.

Все же, когда вышла читать про Боева, поначалу во рту у меня стало сухо - язык не ворочался. Тихо- тихо получились первые слова. Зато и в зале затихло. И я осмелела. И досказала уже в полный голос. Мне тоже хлопали, но не так, как Вале.

В школе, где мы ночевали, свету не было. И сторож нам не дал даже своей коптилки. «Еще, - сказал, - пожар сделаете». Хорошо, что Никонов все устроил заранее. Мы пришли, уселись на сено, прикрытое тулупами, другими - накрылись: холодно в классе! Не на дежурстве у себя, печку не накалишь. Ощупью достали припасы - лепешки картофельные, бутылки с молоком, - и был пир на весь мир. А потом улеглись - по левую руку Марии Степановны девчонки, по правую мальчишки - и тихонько пели песни. И Мария Степановна сказала, что, если б мы так пели на сцене, первое место в смотре было б наше.

Устроились мы у стены против окон. И заиндевевшие доверху окна казались во тьме странными картинами - они слабо и неподвижно светились, еле-еле угадывался рисунок мороза: просто как жидкие водяные знаки на листе старинной почтовой бумаги. Видела такую однажды у моей городской тети. Больше не на что было смотреть во тьме пустой комнаты. Наверное, все, кто еще не закрыл глаза, разглядывали

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×