вашу принадлежность к преступной корпорации. Да, да! Не возражайте! Я — верующий человек, я — добрый католик, и я говорю: наша церковь — преступна! Преступны люди, ее составляющие! Мы встретились не случайно, дон Луис. Господь выбрал вас, чтоб вы искупили грехи подстрекателя и мятежника Миранды и таких, как он!
Священник встал. У него побелели губы, потом скулы, лоб. Лицо стало пятнистым.
— Я недостоин мученичества, генерал, — сказал он. — Я не готов к мученичеству…
Ортега, заложив руки за спину, приподнялся на носках и опустился, скрипнув сапогами.
— А я не предлагаю вам мученичества. Я предлагаю вам совершить поступок, который возвысит в глазах солдат свободы других, носящих такое же одеяние. И, быть может, многих из них спасет…
— Чего вы хотите от меня?
— Я хочу, чтобы вы, падре Луис Вальдовинос, вступили солдатом в мою армию. Не беспокойтесь! Вам не придется сражаться и проливать чью-то кровь. Нашему делу важен сам факт, само ваше согласие встать в ряды солдат Реформы и Свободы…
— Я не могу сделать этого!
— Почему? Кардинал Ришелье носил шпагу. Сядьте.
Священник был чуть выше Ортеги, и генерала это раздражало.
Дон Луис сел и сжал правой рукой левую. Он успокоился.
— Нет, генерал, я не могу этого сделать. И не потому, что считаю зазорным быть вашим солдатом. Мой приемный сын, в которого я вложил часть своей души, если он жив, воюет под вашим командованием… И не потому, что считаю ремесло солдата запретным, — Идальго и Морелос были священники… Но предвижу, генерал, чем кончится эта война, которую вы, конечно, выиграете. Я предвижу, что будет после нее, и вот этому я и не могу способствовать…
— Что же, по-вашему, будет?
Луис Вальдовинос зелеными безнадежными глазами смотрел на золотое шитье красного мундира Ортеги.
— Я видел и в Гвадалахаре и здесь ваших солдат и ваших офицеров. В Гвадалахаре у меня есть знакомые пурос. Они доверяют мне, и даже сейчас, скрываясь, они приходят ко мне исповедоваться…
— Зачем вы это говорите?
— Не для того, чтобы разжалобить вас, поверьте. Я хочу сказать, что хорошо знаю надежды и желания ваших сторонников, будущих победителей. Их главное желание — месть. Что-то было сделано не так. Они ждут тех дней, когда будут мстить побежденным, как праведный ждет суда господня и очищения от остатков скверны земной. Они чувствуют себя призванными судить… В Мексике человеческая жизнь и всегда-то ценилась недорого, вы знаете. А теперь она и вовсе ничего не стоит. Все привыкли убивать. И какая сила, скажите мне, сможет остановить этих людей, которым есть за что мстить? Что спасет страну от ужасающих проскрипций и террора, который сделает примирение невозможным навсегда?
— В стране будет законное правительство.
— Правительство… Что оно перед этим морем злобы и страсти? Предположим, сеньор Хуарес станет президентом…
— Предположим, — проворчал Ортега.
— На какие силы он будет опираться, чтобы обуздать мстительное своеволие? Где возьмет он потоки бальзама, чтобы смягчить и уврачевать ожесточенные и истерзанные ненавистью сердца? Как вернуть этих людей к труду, семье, мирному дому — если он даже сохранится у них? Кто осмелится проповедовать умеренность и милосердие? И кто защитит его самого от обвинения в предательстве, если он попытается сдержать анархию мести? Вы понимаете меня, генерал? Я не могу быть с вами сегодня из-за этого невыносимого завтра! Понимаете ли вы меня?
— Нет, — сказал Ортега. — Не понимаю. Вы клевещете на тех, кто проливает кровь за свободу. И еще — у вас нет выбора. Вернее, его нет у меня. Если вы откажетесь, я должен буду расстрелять вас.
— Но почему?!
— Потому, что ваше согласие мне необходимо. Священник, ставший солдатом армии Реформы и Свободы, слишком убедительный аргумент, чтоб я мог от него спокойно отказаться.
Он сделал шаг вперед — сапоги пронзительно скрипнули — и наклонился над Вальдовиносом. Жесткие, крепко закрученные усы торчали непреклонно. Но заговорил он не сразу, ему пришлось справляться со своим голосом.
— Вы хотите, падре, чтобы я понял вас, но поймите и вы меня. Эта война длится слишком долго. Слишком долго. Ее надо кончать, и для этого нужна решимость и новые средства. Мы погрязли во вчерашних представлениях. То, что я предлагаю вам, — необходимо! Поэтому я расстреляю вас, если вы откажетесь. Вы поняли меня?
Он выпрямился, отступил и пригладил взмокшие курчавые волосы на висках.
— Соглашайтесь, падре, — сказал он.
Луис Вальдовинос снова встал.
— Я прошу… — сказал он и стал крепко тереть онемевшие руки, — я взываю к вашему милосердию, дон Хесус… я не могу умереть, не повидав моего сына… Если он жив, то я умоляю вас…
Больше всего на свете генерал Ортега сожалел сейчас о том, что надел парадный мундир — раззолоченный панцирь. Он увидел со стороны — этого священника, смятенного, в старой сутане и грубых дорожных сапогах, и себя — в парадном мундире с блистающим воротником, не дающим опустить подбородок…
— Капрал Хуан Лопес, — тихо сказал Вальдовинос.
— Он жив и он не капрал… Недавно, две недели назад, я подписал приказ о его производстве в капитаны. Он отличный солдат. Умный, смелый и преданный.
— Когда я увижу его?
— Никогда. Вы же понимаете, что это невозможно. Я должен расстрелять падре Вальдовиноса, отказавшегося помочь делу Реформы и Свободы. Но я не могу расстрелять отца своего офицера. Вы его не увидите, и он ничего не узнает.
— Да, — сказал Вальдовинос, — да, так будет лучше. Вы правы…
«Гражданская война началась из-за конституции. Это было неизбежно, и не приходится об этом жалеть», — сказал мне сегодня сеньор Марискаль. Мы сидели в маленьком кафе на набережной, вечерело, картина перед нами открывалась удивительная — что-то есть в этом тропическом душистом воздухе напоминающее родную мою Украину, но вместе с тем все иное. Море было совсем гладкое (каждый раз мне неловко писать это слово — будто нарочитый каламбур!) и только вспыхивало от заходящего солнца. Силуэты кораблей в бухте все больше расплывались. На двух или трех зажгли сигнальные фонари. Коляски с элегантными сеньоритами, которых здесь много днем, уже все разъехались. Странно трещат на жарком ветру пальмовые листья. О живом существовании говорит лишь согласное гуденье насекомых. И не думаешь ни о сильных мира сего, ни о слабых… Растворяешься. Вот тут-то Марискаль в ответ на какие-то свои мысли и сказал о конституции и гражданской войне. Потом мы пошли к нему, чтобы я мог наконец увидеть своими глазами текст этого рокового документа.
«Палладиум свободы»! — подумать только. Как любят испанцы и их потомки высокий стиль! Хотел оказать — романские народы, но это было бы неверно. Французов выручает ирония, а итальянцы выражаются скорее красиво, чем высокопарно. Правда, здесь, в Мексике, этим стилем грешат, главным образом, люди пожилые. «Палладиумом свободы» назвал новую конституцию «патриарх» пурос — сеньор Гомес Фариас, ныне покойный. Президент Хуарес таких слов не жалует. Он сдержан, лаконичен, деловит.
Часа три мы с сеньором Марискалем просидели над брошюрой, заключающей в себе конституцию. Кроме того, мой друг показал мне некоторые свои записи, касающиеся различных мнений о конституции.
Например, когда конгресс после многомесячных и бурных прений — 5 февраля 1857 года — утвердил наконец этот свод законов, по которым стране предстояло жить, сеньор Фариас провозгласил (он был председателем конгресса): «Новая конституция есть истинный палладиум свободы, вполне гуманный и как