вокзал… Бывает Викентий Александрович в гостях у частных торговцев. То у Дымковского, то у Ахова, то у Замшева. Заглядывает. Спросить, нет ли хорошего реглана, нет ли сапожков — «румынок» для дочерей, или же поздравить с именинами, или же привезти хорошего лекарства. Осторожно заведет насчет заказа на товар разговор. Поговорит, послушает, повздыхает, посочувствует. Но никогда не обещает, никогда не скажет, что он, именно он, Викентий Александрович, достанет Ахову фанеру в Архангельске. Деловой разговор лежит на Вощинине. Спустя день–два Вощинин придет к Ахову и предложит заказ на фанеру. Мол, не надо ли? Он и комиссионные берет с лавочника, а потом передает в курилке на фабрике Викентию Александровичу. Викентий Александрович — это тонкая разведка, а Вощинин — это действие. Себя Вощинин торговцам не называет. Разве что вымышленную фамилию, вымышленное имя. На случай, если милиция нападет на след, — легче уйти будет. Идея — Викентия Александровича. Полтора года действует подпольная биржа, и нет следов, и нет разговоров лишних. Полтора года идут товары отовсюду в город. Подсолнечное масло и пшеница, тес и фанера, румынки и регланы. На прилавки частных торговцев. Раскошеливайся пролетариат и крестьянство! Подходи, налетай на товары первой необходимости! Нигде, кроме как у Ахова, нигде, кроме как у Дымковского или Охотникова… Пока расшевелится государственная торговля, пока договорятся, пока кончат переписываться да подбивать итоги… Помогает еще Викентий Александрович иному частнику деньгами. В долг. Под проценты. Тоже три процента в неделю. Из кассы берет из фабричной. Пачку червонцев в карман Дымковскому. Или же Синягину на покупку новых решет. Должно развиваться частное хозяйство. Затухнет потому что — и подпольная биржа прогорит. Один зависит от другого. Идет потому дело. Прямо как по маслу идет… Летели саночки едва не по воздуху — лихой, горячий конь попался Викентию Александровичу. Наяривал извозчик кнутом по крупу: — Эге–ге– ей! Сам бы мог завести Викентий Александрович лихача, но ведь разговоры. Простой кассир при фабрике, по тарифной сетке, по разряду, заработок — кот плачет, и вдруг саночки, свой собственный выезд… Качался Викентий Александрович, пряча лицо в воротник из камчатского бобра. Посматривал на редкие фонари, на редких прохожих, бегущих, как от погони, от снежных заносов вдоль улиц. Им, прохожим, проще жить. Им не надо думать насчет фанеры для Ахова, насчет мануфактуры для Дымковского или Замшева. А ему еще и о Шашурове, чтобы колбасный завод бывшего Либкена на Духовской развивался, и о Синягине. Кончается мука, а источники сохнут. Как колодец, из которого уходит вода. Крупные частные товарищества и фирмы имеют своих личных комиссионеров. У них свои связи. А кто подумает о мелких торговцах, которым не под силу держать доверенных и комиссионеров, которым нет времени и средств заводить связи с хлеботорговцами Сибири или маслоделами Балакова? Вот они и подумают, они, на втором этаже трактира «Хуторок». Викентий Александрович погрустнел вдруг. Тяжела ты все же, шапка гофмаклера!
4
Была у Викентия Александровича странная привычна. Раздеваясь, внимательно разглядывал свои вещи. Точно искал пятна грязи, дыру или оторванную пуговицу. Не изменил он этой своей привычке и в прихожей булочника Синягина. Снял шапку, осмотрел ее неторопливо, как только что купленную на толкучке, сдернув с шеи шарф, стал задумчиво разглядывать крупные, в «шотландку», клетки. Повесив пальто, легонько постукал ладонью по полам, скидывая паутину, налетевшую на лестнице. — Бог мой, какая погода! Жена Синягина, высокая и сухая женщина, с паклей седых волос, с болезненной чернотой под глазами, подняла голову к потолку коридора, точно услышала шорох снега над крышей. — Боимся выходить. Метет, да тьма… — Положено снегу и тьме, Катерина Юрьевна, — заметил Трубышев, приглаживая волосы. — Декабрь уже. Потому не смею роптать и покорно несу бремя стихии и вам советую. Молитесь богу и ждите лучезарных дней. Он кивнул ей и четким, прямым шагом, по–солдатски, вошел в переднюю. В трюмо, стоявшем в дальнем углу, отразилась его невысокая и плотная фигура, в костюме– тройке, в ситцевой косоворотке, — выпуклые белые пуговицы на ней как клапаны гармони. Мягко открылась дверь в гостиную: здесь широкий стол, накрытый плюшевой скатертью. На стене портреты родичей Синягина. Среди них и он сам — на стуле, нога на ногу, картуз на коленях, пышная прическа. На стене же, рядом с его портретом, барометр с амурами, часы в футляре из красного дерева — маятник их, поблескивая тусклой медью, гулко рубил последние дни двадцать четвертого года. Следующая комната была слабо освещена, душная. В одном углу — кровать, в другом — ломберный столик, кресло, посреди — круглый стол с бутылочными ножками, на нем — конторка. За конторкой — сам Авдей Андреевич Синягин, владелец булочной и кондитерской, пятидесятилетний мужчина рыхлого телосложения, лобастый, с головой в проплешинах. Одет он был в посконную рубаху, выпущенную небрежно на широкие штаны, в валенках. Услышав стук, булочник медленно оглянулся, отложил счеты, снял очки, и радушие и гостеприимство появились на его полном, с обвислыми щеками, лице. Двинулся встречу, ловя пальцами пуговицы расстегнутой рубахи: — То–то слышу — звонок. Но не гадал, что это вы, Викентий Александрович. В такую погоду… — Путник в непогоду не от праздности. Трубышев вложил ладонь в пухлую руку булочника, заглянул ему в лицо: — Кажется, пребываете в печали, Авдей Андреевич? Уж не с мукой ли беда? Будто ждал этого вопроса Синягин, заговорил торопливо: — Пришла телеграмма из Омска. Куплен муки один вагон, но выходит задержка. Чулков сообщил, что власти издали какой–то там указ. Сначала все государственное, а в конце частников. И выходит, что придет мой вагон к чистому понедельнику великого поста. — Ну уж, к чистому понедельнику, — невесело улыбнулся Трубышев. — Но, конечно, весть нерадостная. Вся эта история была ему известна куда как лучше, чем булочнику. Чулков, еще один комиссионер, в прошлом белый офицер, застрял в Омске. Все было так, как только что наговорил Синягин. Не указ, а постановление вышло на железной дороге: прежде грузы государственные, а потом грузы частные. По какой–то четвертой категории. И жил теперь в Омске комиссионер, и тратил зря деньги. И что тут придумать? Нет постановлений пока еще на водные дороги. Можно бы пароходом. Но ведь реки из Сибири не бегут к Москве. Да и зима. Можно бы лошадей нанять, но ведь тысячи километров до булочника Синягина. Одна надежда, что Москва, тамошние дельцы подошлют муки. Должна сегодня прийти телеграмма. Что в ней только будет? — Это вот Марголиным хорошо, — как не слыша слов Викентия Александровича, продолжал бубнить булочник. — У них комиссионер оттуда же, из Омска, сообразил отправить груз на «Хлебопродукт». По дубликату на предъявителя получат здесь зерно. Вот как ловко… — Это риск, — покачал головой Трубышев. — Это дело незаконное, и они могут лишиться своей муки с крупным штрафом… Не надо так рисковать. Что–нибудь придумаете… — Уж не знаю, — зашептал булочник. — Печали много, Викентий Александрович. Тут арендатор валится, там вот… Какое–то смутное время настает. — Не такое уж смутное. — Как не такое, — покачал горестно головой Синягин. — Установили Советы твердый рубль. Фабрики открывают одну за другой. Магазины открывают. Нашего брата теснят и давят всем, чем можно. То налогами, то приказами, то указами. Да и вообще быстро могут покончить с нами, если захотят… Стоит масло подсолнечное в кооперации семьдесят копеек, а у меня в магазине рубль. Заставят и меня торговать по семьдесят копеек. Но я ведь плачу еще налог. И сразу же закрывай магазин и в очередь на биржу. — Твердый рубль они установили — это верно, — помолчав, соглашаясь, заговорил Викентий Александрович. — И производительность труда у них какая–то, говорят. Но что будет завтра или послезавтра? Так что надейтесь на бога, Авдей Андреевич, а бог с нами, а не с ними. Булочник облегченно вздохнул, вроде бы повеселел и ласково глянул на Трубышева. Кассир как ждал этой перемены в настроении, напомнил вдруг скучным голосом: — За вами долг накопился по ссуде, Авдей Андреевич. Хоть сколько бы в возмещение. — Но вы же видите, — зашептал булочник, вытянув шею, как гусь, и умоляюще глядя на Трубышева. — Торговли никакой. На липочке дело. Вот–вот грохнусь в долговую яму, существуй она сейчас… — Ну что ж… Можно подождать… Трубышев осмотрел комнату — сундучок, кровать, окно с темной шторой. Втянул ноздрями воздух, остро пропахший почему–то керосином, хотя висела над головой электрическая лампочка в шелковом абажуре с оборками. — Жарко и душно у вас. Какой–то древний врач заметил, что воздух для легких — тот же хлеб. И, чем грязнее хлеб, тем в большем расстройстве окажется ваш организм, Авдей Андреевич. Он не дал открыть рта булочнику, густо побагровевшему, обозлившемуся, что было видно по набыченной шее: — Слышали, сливочное масло дорожает в цене? Зима, коровы перестают доить, «межмолоки» наступают, и зевать тут нельзя… — Скудность у меня с маслом, — равнодушно признался булочник. — Но где возьмешь много, и на какие деньги? — Говорят, в Вологде есть