накрывающей его содержимое. Художник! Мы, без особого успеха, пытались в своих тетрадях воспроизвести это царство теней. Но венцом всего был кот! Да-да, огромный котище, преобразующийся по мере преобразования ромбиков. И хвост у него был загнут как-то лихо вбок. Много лет спустя, когда моя дочь поступила в МГУ (на мехмат, механико-математический факультет) я была страшно удивлена, увидев в ее тетради точно такого же кота, какого рисовал нам когда-то Борис Николаевич, и хвост был так же лихо загнут вбок. «Делонэ?» — опросила я.
«Да, он, а что?» — «А я думала, что он давно уже умер…» Легко мы посвящаем в умершие тех, кто много старше нас…
Не так давно я посмотрела в Энциклопедию и узнала, что родился он в 1880 году, значит, читая у нас, был почти мальчишкой!
Вот как трансформируется представление о человеческом возрасте с годами. Когда-то, входя в трамвай, я была подсознательно уверена, что все окружающие — старше меня. А теперь это все сменилось на обратное. Я — старше всех. А было ли когда-нибудь ощущение, что я и окружающие — одного возраста?
Был он тогда, мне помнится, довольно высокого роста, с угольно-загорелой кожей настоящего высокогорного ходока; недаром ему в 1937 году было присвоено звание «заслуженный мастер спорта». Смуглая, навек загорелая высокогорная кожа. Жив ли он сейчас — не знаю («и все они умерли, умерли…») Не должно быть, чтобы он, настолько старше меня, был сейчас жив…
Во времена «конца застоя» фамилия Делонэ прозвучала по-прежнему громко. Один молодой человек (родственник или просто внук нашего Бориса Николаевича) вышел на площадь вместе с другими. Не так-то много было этих «других». Это о них писал Александр Галич: «Можешь выйти на площадь? Смеешь выйти на площадь?». Тогда-то, в 20-х годах ни о каком «выходе на площадь» не могло быть и речи…
Совсем другим человеком был Иван Иванович Ив
Обладатели фамилии «Ив
Так мы его и звали: «Скаляр АВ со знаком…» На лекции его, впрочем, ходили. Кажется мне сейчас или нет, — в них просвечивало какое-то сегодняшнее понимание науки, только облеченное в таинственную форму… На лекции его мы, впрочем, ходили, привлеченные каким-то загадочным научным альтруизмом. Он не выставлялся, не высовывался, плел себе и плел свои «АВ со знаком», Только теперь, вспоминая о нем, я вижу в его несвязных высказываниях нечто новое, светлое, по-настоящему состоятельное…
Совершенно другой человек — Иван Матвеевич Виноградов, будущий академик и мракобес. Тогда, впрочем, от «мракобеса» в нем не было и следа. Про него рассказывали, что он, увлеченный русским национализмом, потом сделался антисемитом. А рассказывали и другое: когда явились к нему подписать письмо против Сахарова, он сказал: «Сахаров? Никогда не слыхал такой фамилии!» и подписать отказался.
Виноградов был дикий человек, необработанный, гениальный. Он никогда и ничем не отличался от большинства наших профессоров, только был к нам, студентам, ближе.
Опять-таки почти ровесник нам по годам, он забавлялся, общаясь с нами.
Наружность небольшого медведя, кое-чему выученного. Очень был силен физически. Но чувствовалось, что — гений. Со студентами держался запанибрата. Все время что-то выдумывал. «Если кто из вас меня поборет — сейчас же „зачет“ в матрикул.»
Но никто не мог его побороть. Он, например, брал за ножку стул с сидящим на нем человеком и поднимал в воздух. Этого никто из нас, студентов, сделать не мог.
На свои лекции (и «семинарии», так тогда назывались сегодняшние «семинары») часто являлся с большим опозданием. Часа на полтора-два. Мы терпеливо его ждали. Коли погода была относительно хороша, он брал нас и выводил на Неву. Тут начиналась потеха: он играл в чехарду сразу с тремя студентами, заставлял их перетягивать канат, боролся с ними (сразу с тремя) и, в общем, позволял себе самые рискованные штуки, вплоть до обмакивания в Неву побежденного. С нами, девушками, он попросту не общался. Все это называлось «семинарий по теории чисел». Собой он был нехорош, похож на Эйлера.
Одевался небрежно: какая-нибудь рубаха с прорехой на плече, смуглое неправильное лицо, смуглое плечо сквозь прореху… В том, что он — гений, никому из нас сомневаться не приходилось.
Он гениален, но жутко необразован, даже в своей маленькой аналитической теории чисел. Я, например, однажды доказала небольшую теоремку и, робея и краснея, пришла к нему рассказать о ней. «А что? Хорошо!» — сказал он мне. Я нянчилась со своей теоремкой недели две, после чего нашла ее, тщательно сформулированную, в книге Успенского (стандартный учебник по теории чисел).
Дипломную свою работу я писала формально под руководством И.М. Виноградова, но он ни разу ее не просмотрел и не обнаружил в ней ошибку (не криминальную!), которую я нашла самостоятельно год спустя.
И все-таки, я рада, что о ним соприкоснулась. Ощущение гениальности — тоже кое-чего стоит.
Особое положение на факультете занимал Андрей Митрофанович Журавский. Вот уж кто из «белогвардейской профессуры» был самым «белогвардейским». Он и не скрывал своего отношения к происходящему. Все, что его окружало, было как бы скверным сном. Даже НЭП. Его он презирал вместе со всем окружающим. То, что мы, молодые, воспринимали, как подъем, было для него как бы «началом спуска».
На взгляд он был кристаллически-неприступен. Один взгляд полузакрытых глаз был символом недоступности. Читал лекции он по теории вероятностей и математической статистике, возвышаясь над ними (и над нами), как необозримая скала. А мы, любившие его лекции, лежали на райке[4] у его ног. Он вряд ли даже замечал, что мы там лежали и записывали. Высокий, горбоносый, этаким кумиром стоял он над нами. Любопытно, что именно теория вероятностей и математическая статистика стали в дальнейшем моей специальностью. Уходил он из аудитории, ничем непоколебленный, не потеряв ни грамма из своей особенности, такой, каким приходил, таким и уходил.
Одет он был всегда безукоризненно. Одно и то же (на моей памяти) светло-бежевое пальто, на шее — свежайшее кашне, из-под расстегнутого пальто видно рубашку — всегда другую, но в тон. В руке — кусок мела, обернутый бумагой (он словно отгораживался этой бумагой от всего окружающего)… «Только бы не запачкаться!» — говорила вся его повадка.
Мы, студенты, смотрели на него с каким-то полупрезрительным восхищением. Он, один из первых, начав свой курс с «теория матриц», вел изложение почти в современном духе, на матричном языке. Не все мы понимали, но главное было понятно.
Хорошо помню, как, лежа «на райке», я наблюдала невдалеке от себя его ноги в безукоризненно начищенных ботинках (это мы-то, давно привыкшие носить обувь до «последнего издыхания», с овальными заплатками на подошвах, с кое-как прикрепленными дырками для шнурков!), а над ними — брюки, уходившие под пальто, куда-то в бесконечность. На его лице всегда была печать презрения к нам, лежавшим на «райке».[5] Он восходил на этот «раек» очень осторожно, как бы брезгая наступить хоть на одну из наших тетрадей. Читая лекции, он почти не раскрывал глаз — так было ему противно все окружающее…
На меня он поглядывал как-то без особого отвращения. Помню, как он однажды даже… поздоровался со мной за руку. А я этим хвасталась: «Братцы, мне сегодня Андрей Митрофанович руку пожал»… «Да что вы?» (между нами не было столь обычного сегодня «ты», мы разговаривали друг с другом на «вы», делая исключение только для самых близких друзей).
Интересно, как он все-таки противился самой идее «отъезда». Его приглашали в разные Университеты — он всегда это отвергал. Может быть, презирал их, как и нас, грешных?