она видела возможность срыва своих планов, — это то, что я буду не слишком обязательной, раз мне противен сам вид Алкея.
Я стояла, удивленная, не зная, смеяться мне, плакать или гневно отказываться от предложения. В любом случае — по-моему, слишком смешно думать, что я могу ни с того ни с сего сделаться заговорщицей. Вощаная табличка с недописанным стихотворением так и осталась лежать у моих ног.
Дом Фания стоял — да и поныне стоит — чуть в отдалении от города. Чтобы добраться до него, надо подняться вверх, к прохладным подножиям холмов, глядящих на море. Позади него простираются сосновые леса, высятся горы, а из окон открывается ничем не нарушаемый вид на пролив. Дом этот построил еще дед Фания, удивительный человек, жизнь которого стала обрастать легендами, еще когда он жил здесь. Он выбрал место для строительства на невысоком подъеме, развернул будущий дом фасадом на юг, чтобы в зимнюю пору в жилище проникало как можно больше света, а возможно, и затем, чтобы беспрестанно наслаждаться красотой своей собственной земли. Вся обозримая плоская плодородная прибрежная полоса земли до крайнего южного мыса, все оливковые рощи, пшеничные поля, виноградники, пастбища — все находилось в его собственности.
Это огромное имение он лелеял в течение многих лет, трудясь с неустанной энергией, и передал безраздельно своему сыну, а затем оно перешло внуку. (По Митилене ходила шутка, будто эта семья производила в каждом поколении только одного наследника мужского пола, чтобы избежать раздела имения, — короче говоря, мысль о целостности богатства преобладала над плотскими желаниями.) Но в то время, о котором я веду речь, у Фания было только два ребенка — дочери: его жене Йемене было под тридцать, она не рожала уже семь лет, и казалось, мысль о наследнике мужского пола следовало оставить вовсе.
Даже с закрытыми глазами я могу описать этот дом во всех подробностях. Еще бы, ведь здесь я пережила высшую степень и блаженства и отчаяния. Помню тот глубокий водоем, по кромке которого разлеглись совершенно неподвижно маленькие зеленые ящерки, только едва заметно шевелятся их глотки, ожидая возможности цапнуть какую-нибудь из крохотных мушек, что затейливо вьются над поверхностью воды. Помню обнесенный стриженой живой изгородью огород с аккуратными грядками капусты и лука, сладко пахнущие травы — тмин, розмарин, базилик, ну и конечно же пчелиные ульи и пруд с рыбой. Помню конюшни, старый сарай, в котором стоит пресс для выжимания оливок, загон для скота, посреди которого растет огромный дуб, — я и теперь могла бы с закрытыми глазами добраться до уютного разветвления посредине! — помню увитую розами беседку и яблоневый сад. Сад хранил все то же умиротворяющее чувство постоянства и простоты. Мне всегда нравилось осязательно воспринимать его — не передать словами, что я чувствовала, пробегая пальцами по дереву или камню. Сам же дом, построенный из квадратных блоков тесаного камня, с тяжелыми поперечными балками и дубовыми дверями, обитыми железом, при всем том производил впечатление воздушной легкости. С южной стороны располагалась широкая тенистая терраса, замощенная плитами из черного и белого мрамора. Два глубоких колодца никогда не пересыхали, даже в самую знойную пору.
Дедушка Фания назвал усадьбу Домом трех ветров. Никто из членов семьи не знал почему, но никто и не думал о том, чтобы изменить название.
И вот мы с Праксиноей трясемся в запряженной мулами повозке по мостовой, ведущей к Дому трех ветров. Хотя в воздухе уже чувствуется запах осени, солнце по-прежнему высоко, и для защиты от его лучей мы взяли зонты. Наш погонщик — молчаливый маленький человек, который (как я подозреваю) предпочитает иметь дело с животными, нежели с людьми, — сидит скрючившись на большом ларе и что-то насвистывает своим щербатым ртом. Я по-прежнему взволнована — еще бы, ведь мне впервые дозволено так далеко выехать одной, в сопровождении только девушки-рабыни. А впрочем, какая Праксиноя рабыня? Она моя спутница, и даже больше — закадычная подруга, которой можно доверить самое сокровенное!
Между нами стоит большая корзина с засахаренными фруктами — подарок от моей матери Йемене. В руках у меня — свиток с моими последними стихами. Некоторые, правда, весьма скверные, но это, как скрепя сердце Признает моя мама, дело десятое. А главное — это послание, написанное на обратной стороне свитка особым образом приготовленным молоком. Немного подогреешь на огне, все слова сразу же проступят. Заодно повидаю свою подругу Мику (которую, если уж признаться честно, я не так-то уж и люблю), оставлю ей свои стихи (которые она, в свои двенадцать-то лет, едва ли способна оценить). Ну а мне самой через месяц исполнится пятнадцать — я так горжусь, что делаю важную, взрослую работу!
Потому-то я несколько холодной держу себя с бедняжкой Микой, которая ожидает нас в конюшенном дворе и выбегает на стук колес. Маленькая, бодренькая, полненькая и ни за что не желающая худеть, отчего движения ее неуклюжи, словно у щенка. А вот руки у нее изысканные — руки художника! Как это ни удивительно, она и есть художница.
— Ой, Сафо, ты и вправду к нам! Как прелестно, а я так волновалась! Какая ты красивая, какое на тебе милое бледно-желтое платье! Мамочка говорила, что мы сможем поиграть у нас во дворе…
— Как так — поиграть? — Я пытаюсь подражать тончайшим интонациям своей матушки; эту возвышающуюся ноту легкого недоверия я нахожу очень эффективной.
Мика вспыхивает от смущения и исчезает одним прыжком. Погонщик мулов прокашливается, сплевывает на мостовую и смотрит вопрошающим взглядом. Праксиноя берет корзину с фруктами и зонтики, готовясь следовать за мной. Я говорю погонщику, что вернусь за час до заката. Он кивает и, не говоря ни слова, укатывает прочь. Снова появляется Мика:
— Мамочка ждет тебя. Иди к ней.
Мы проходим через прохладный белый сводчатый коридор в комнату Исмены, расположенную подальше от гостиной и дворика. Хозяйка ткет большой ковер, изображающий кентавра и лапифа[60]; встает с улыбкой при нашем появлении. Руки у нее похожи на Микины; она тоже пухленькая, но все же сложена более гармонично, чем дочка. Комната наполнена ароматом сладких трав и воска; стол и ткацкий станок старинные, сработаны на совесть — и гладкие, приятные на ощупь.
— Сафо, милая! Как я рада, что ты здесь! — Йемена едва ли выше меня ростом, но очень прямо держится. Густые черные волосы зачесаны назад; к своему удивлению, я замечаю в них едва намечающуюся седину. В уголках ее глаз притаилось беспокойство, разрушающее впечатление от приветственной улыбки. Неугомонная Мика так и пляшет вокруг меня туда-сюда — это она так выказывает свое обожание.
— Мама! — крикнула она. — Ну разве она не красавица?!
Йемена внимательно разглядывает меня.
— Изысканная юная барышня, — говорит она.
Я пропускаю вперед Праксиною — она вручает корзину с фруктами, а затем я выступаю с краткой, но тщательно подготовленной речью. Вижу, взгляд Исмены упал на свиток со стихами. Интересно, знает ли она, с чем я к ней пожаловала? Затем я перевожу взгляд на стену, где висит небольшой, но живой и удивительно похожий на нее портрет, написанный красками по дереву и повешенный так, чтобы на него падали лучи заходящего солнца. И снова от меня не ускользает легкое беспокойство в ее глазах, схваченное живописцем с удивительной точностью.
— Тебе нравится портрет, Сафо? — порывисто спросила Мика. — Как по-твоему, мамочка такая?
Я, потрясенная, понимаю, что портрет написан ею, — но как у такого по-жеребячьи игривого, смешного, забавного дитяти может быть такой глаз?! (Тут я сама устыдилась своей мысли: кто я такая, чтобы обсуждать прихоть муз, с которой те раздают свои дары?)
— Да, — сказала я. — Он мне очень нравится.
— Можно я напишу и твой портрет, Сафо? Ну скажи «да», скажи «да»!
— Пусть гостья сама решит, Мика, — улыбнулась Йемена.
Я решила, что провести час-другой, позируя для портрета, — занятие более достойное молодой особы, нежели играть в прятки или другие детские забавы.
— Это будет для меня очень лестно, — сказала я как можно изящнее.
Мика тут же захлопала в ладоши от возбуждения.
— Вот спасибо! — воскликнула она и поскакала за красками и кисточками — только пятки засверкали.