беззащитно, как открыто сверху! Да, сейчас туда смотрит только его заботливый глаз, а завтра? А через две недели?
Невольно Слепень повел взглядом вправо. Там, за Токсовским озером, за Васкеловом, за зубчатой каймой лесов где-то синели уже финские дали. Какое счастье, что границу отодвинули в сороковом году за Выборг; но и Выборг-то рукой подать! Да и к югу — четыре тонких железнодорожных паутинки, всего четыре. Нет, не может этого быть: не сунутся же они сюда через Финляндию, в узкую горловину между заливом и Ладогой! Не сунутся? А кто это сказал?
Евгений Максимович вдруг почувствовал, как у него пересохло во рту, как жарко загорелись уши, замерло сердце. Он ощутил, сам себе удивляясь, приближение того вихря ярости и ненависти, того бешеного возбуждения, которое много лет назад делало мальчишку Женьку Слепня, штабс-капитана царской авиации, страшным противником в воздушных боях. Но тотчас же он постарался взять себя в руки. Не без труда, но взял.
Летчик Слепень усмехнулся, криво, не без горечи, — истребитель! Транспортный рыдван, приспособленный для артиллерийских, но ведь таких мирных, таких тыловых надобностей! Вот он ведет его над Шуваловом, над Удельной, над Лахтой. Сколько шансов, что ему удастся еще хоть один раз испытать это страшное и живительное возбуждение боя? А хотелось бы. До боли!
Однако пора было идти на посадку. Ладно, пусть хоть начальником боепитания, пусть любая нелетная должность, да только там, где все.
Он выключил зажигание, убрал газ, дал ручку от себя. Самолет покатился вниз. Тишина, как всегда после часов полета, резко ударила по ушам.
Растерянный, взвинченный и подавленный, Лодя Вересов в тот вечер засиделся у Слепней допоздна. Максика тетя Клава уже уложила спать. У Макса волнение сказывалось слишком бурно. Щеки его пылали, сам он весь день горел, как в огне, всюду носился, ко всем приставал, переходил от возбуждения к апатии и, наконец, разревелся. Заснул он как мертвый, но и во сне кричал: «Огонь! Бей!»
Лодя сидел так тихо, что о нем, наконец, почти забыли. Мика, повидимому, еще не вернулась домой, телефон молчал, и он, сжав горячую, сухую, небольшую, но очень сильную руку дяди Жени, сидел на низенькой табуретке у его ног. Сидел и держал дяди Женин подарок, особенный, необыкновенный авиационный бинокль, ничуть на бинокль не похожий.
У Слепней, как всегда, было людно, но впервые так удивительно. Всё удивительно: и тетя Феня Гамалей, которая молчала, кутаясь в широкий цыганский платок (Лодя впервые видел молчащую Фенечку), и пылко ораторствующий Владимир Петрович (спор шел о том, оставаться Фене с детьми в Ленинграде или записываться на «эшелон», в эвакуацию). Дядя Вова говорил «ехать», Фенечка и слышать об этом не хотела. Не такими, как всегда, показались Лоде и старики Федченко; чем не такими, — он и сам понять не мог. Особенно же поразили его сами дядя Женя и Клава.
Дядя Женя ужинал за столом; после полета есть, брат, хочется, ух как! Клава проходила мимо с тарелкой. Дядя Женя вдруг привлек ее на минутку, как раз когда Фенечка в сотый раз сердито мотнула головой: «Нет!»
— Ну, а ты, Рыжик? — спросил он. — Поедешь в тыл или тоже «м-м-м»? — И он так же упрямо мотнул лбом, как Фенечка.
Не выпуская из рук тарелки, тетя Клава улыбнулась ему нежно и грустновато (Мика так никогда не улыбалась папе; так она умела улыбаться только в кино).
— Если бы мы с тобой одни были, Женюра, я бы, конечно... здесь. А теперь... — и она тарелкой показала на дверь, за которой спали Максим и Андрюшка. — Они- то...
— Вот, дочка, слушай, как умная женщина разговаривает! — кашлянул тогда старик Федченко. — Не пойму тебя: не дура! «Тут»-«там», «мы»-«вы»... Что за слова такие? Ты знаешь, где больше воевать придется, — тут или там? Спрячь свое «я», Федосья Григорьевна; не турбачь чоловика! И так не сладко!
Фенечка повернулась было к отцу, хотела сказать что-то, но вдруг стремглав выбежала на кухню. И Клава бросилась за ней.
Когда все ушли, Лодя, чтоб не мешать, перебрался на балкон, сел на край цветочной скамейки, в обнимку с большим лимоном. Он устал, ему хотелось спать, одолевала зевота; но как уснуть в такой вечер такого дня? Неясно, очень неясно представлял он себе, что же будет дальше, но думал об этом упорно.
Так он и сидел, оперши подбородок на ладонь, глядя на притихший двор со странно отблескивающими неосвещенными окнами. Потом, встрепенувшись, прислушался.
Чуть ниже их, в квартире, где жили Фофановы, кто-то жалобно, еле слышно плакал. Кто-то всхлипывал и вздыхал там до того скорбно, так безнадежно, так искренно и невыносимо, что Лодино сердце сжалось. Нестерпимая обида, жалость, острая как нож, медленно прошла по нему. Что-то крепко стиснуло горло мальчика, и он почувствовал, что слезы, крупные, словно первые капли теплого дождя, вдруг одна за другой полились из его глаз на серый цемент балкона. «Папа! — пронзила его впервые за весь день острая, быстрая, страшная мысль. — Где ты теперь, папа!?»
Как хорошо мне стало тут, какое у меня спокойное и светлое сделалось состояние! Правы были наши девочки: работай, Аська, всё пройдет! Вот работаю, и, правда, стало легче! Ты не рассердилась бы на меня за это, мама?
Мария Михайловна никому не позволит ни тосковать, ни вспоминать прошлое. Мы с ней недавно говорили о тебе. Она думает, что, наверное, тебе стало нехорошо в вагоне: обычные твои спазмы... И тебя потянуло в тамбур... Может быть, тебе не хватало воздуха; ты приоткрыла дверь. А потом ты могла потерять сознание... Она говорит, что ты, наверняка, даже не почувствовала падения... Если бы это было так!
Сегодня М. М. отправила меня как старшую в Ильжо за сеном. Поехали с Марфицей, Валей Васиным и совсем юнцом-физруком, который даже еще не поступил к нам окончательно. Ну без него нам было бы очень трудно навить воз сена.
Поехали мы рано утром, на Микулишне; вернулись уже после заката. Но ночи-то белые! Вот сижу, пишу... И зеваю.
В Ильже есть школа. Директор там Алексей Иванович Родных, человек очень удивительный. Мне было велено познакомиться с ним и получить у него совет — чем занять наших ребят летом тут, «в условиях несчастного курортного городишки».
По простодушию, я к нему с такими словами и сунулась. Ну и нагорело мне по первое число!
Нет, «нагорело» — это, конечно, для красного словца. По-моему, Родных вообще никогда ни на кого не повысит голоса. Да если бы он и повышал, — я так сразу же перепугалась и смутилась, что он подобрел бы; вытащила, как первокурсница, общую тетрадь, стала записывать... Да еще косы эти мои... Он уже улыбался, а я всё еще сидела красная, как не знаю что.
Да и, конечно, стыдно до такой степени ничего не знать! Оказывается, «несчастный городишко Луга», чуть ли не самое замечательное место в мире; особенно его район. Оказывается, тут на каждом шагу вещи удивительные! Почему? Какие?
А вот, пожалуйста, геология! Тут рядом можно видеть и «силлур» и «девон» (придется читать про всё это: он мне дал несколько книжек!). Опять же работа подземных вод, — вокруг карстовый ландшафт. Это-то я немного себе представляю: не то в школе учила, не то Петр Саввич рассказывал, когда ходили в Корпово; «карстовый ландшафт» — это о пещерах.
Теперь дальше — история края.
А). Древнейшие русские поселения; здешним деревням многим по 600 — 700 лет (с ума сойти, когда представишь это себе!).
В). В лесах курганы — времен литовских войн. В деревне Смерди ребята тут же на улице, играя, выкапывают из-под часовни из песка то пробитый стрелой череп, то наконечник копья или кусок кольчуги. Если нашим мальчикам об этом сказать, боюсь, что от самой деревни ничего не останется! Ну как же, — кольчуга XII века!
С). А сами названия деревень? Естомицы, Кут, Середка, Русыня, те же Смерди... Ведь это же седая