же минуту голос партии проник в сознание всех сынов Родины. И общим вздохом своим, величавым молчанием народ ответил на ее призыв: «Да! Я здесь. Я готов принять на себя эту страшную тяжесть. Я выдержу ее, ибо я бессмертен. Наше дело воистину правое и во имя его мы победим!»
Короткое время спустя инженер Гамалей утренним автобусом ехал обратно к себе на работу.
Как и вчера, Владимир Петрович неотрывно смотрел в окошко машины на свой Ленинград. Но сегодня всё рисовалось ему в совершенно другом свете. Всё показывало, что город (а значит и вся страна!) услышал слова, ему предназначенные. Еще больше: даже до того, как они были сказаны, люди сами, чутьем своим уже поняли, что было необходимо.
Да, несколько дней с начала войны, а как уже налег на всё вокруг новый, ей только присущий отпечаток!
Странные щиты из дерева и земли там и здесь уже заслоняли витрины магазинов. На пустырях и скверах скрежетали лопаты, звенели топоры в спешно сооружаемых убежищах и щелях: жизнь заслонялась от смерти этими досками и этим, мокрым еще песком.
Повсюду шмыгали возбужденные мальчишки: они приглядывались к незнакомому и невиданному. Вот над обыкновенным ларьком минеральных вод повисла синяя груша лампочки затемнения, и деревянный легкомысленный киоск приобрел новый, нешуточный вид; даже он выглядел как мобилизованный. Вот широко открыта дверь на чердак; еще недавно хозяйки бережно передавали друг дружке тщательно охраняемый ключ от него: «Где ключ от чердака?» — «В восьмой квартире: у них стирка!». А теперь чердак открыт, и какие-то чужие девушки, подвязав фартуки, мажут белым раствором суперфосфата его стропила и перекрытия. Чердак еще вчера был местом, где сохло белье; сегодня он стал «объектом» воздушного нападения. Про суперфосфат все знали, что это — удобрение в сельском хозяйстве; а вот теперь он может сделать балки и стены огнеупорными, может стать щитом в борьбе.
Старая, бурого цвета, жарко нагретая солнцем питерская, ленинградская крыша — место, знакомое кровельщикам, трубочистам, голубям да кошкам, бродящим, где им вздумается... Смотрите, на ней расставлены, как в клубе, венские стулья, легкие табуретки; виден даже один парусиновый шезлонг... На крышах ведется ночное дежурство: десятки тысяч глаз настороженно глядят за северным светлым небом, пока еще мирным и пустым.
Автобус бежал по улицам, и навстречу ему караваном катились грузовые машины с песком, — не для посыпания тротуаров, не для украшения садовых дорожек, но для того, чтобы замешивать в нем бетон, чтобы тушить им хитро построенные фосфорные и термитные бомбы врага.
Толпы людей, молодых и пожилых, мужчин и женщин, с заступами на плече, с кульками продуктов в руке, спешили к вокзалам, как и всегда летом. Как раньше, пригородные поезда уносили их к Волосову, к Калищу и Копорью, к Луге, к Оредежи, в те мирные и милые дачные места, где год назад они купались, загорали, бродили по лесу: этот — за душистой лесной малиной, тот — в поисках первого белого гриба.
Но теперь поезд привозил их не в дачное место, а к тому или другому «возможному полю боя». Тут уже работали топографы и военные инженеры. Среди сочных луговых трав, в гуще ржаных стеблей, между приречными кустами и на солнечных опушках в земле торчали забитые топорами колышки. Они обрисовывали направление противотанковых рвов, узлов обороны, землянок, окопчиков, дзотов...
Еще недавно эти спешные работы казались какими-то тревожно-преждевременными. Да не паника ли это? Ведь противник-то где он еще?
Сегодня всё приобрело иной смысл и значение.
«Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной, и какие меры нужно принять для того, чтобы разгромить врага? Прежде всего необходимо...»
Нет, это была не паника, это была необходимость. Через нее нужно было пройти, чтобы прийти к победе. Но только как еще далеко, как страшно далеко было до победы от этого июльского дня!
Глава XIII. 10 ВЕРСТ В 1'
Одиннадцатого июля в середине дня эшелон МОИПа готовился, наконец, отойти от дебаркадера Октябрьского вокзала. Он должен был увезти эвакуированных на Вологду, а затем дальше, на Урал. Григорий Николаевич Федченко нашел час времени, приехал проводить дочку и внучат в далекий путь: «Обижаешься на мужа, Федосья?»
Фенечка Гамалей действительно чувствовала себя обиженной и одинокой. Это было совершенно ново для нее: ее заставили покинуть любимый город, родных; настояли на том, чтобы она уезжала подальше от фронта. И кто настоял? Владимир! Муж!
С детских лет, еще там, в Пулкове, он всегда покорно слушался каждого ее слова. Случалось, что часами он «стоял в углу» за нее, за ее проказы; по первому ее жесту покорно лез в самую гущу крапивы в саду.
Столько лет потом она была бесспорной главой семьи, во всем, всегда. А вот теперь он остается тут, в суровом «угрожаемом» мире, а ее сумел выпроводить в безопасное место, далеко на Урал! Она не могла понять, как такое случилось. И еще это отцовское вечное спокойствие!.. Украинское спокойствие, с насмешечкой!.. Ох, была бы ее воля!..
Эшелон ушел в четырнадцать ноль-ноль. Проводы тех дней невозможно описывать; никто не знал, на сколько времени разлука. Может, и навсегда? Никто не рисковал сговариваться о встрече... Плакали? Да, взрослые плакали, но и то как-то наспех, в чрезвычайном смятении...
Владимир Петрович в последний раз поцеловал своих малышей, а потом и насупленного, не смотрящего никому в глаза Максика Слепня. Мальчик едва сдерживался: во-первых, отец уже отправился, получив назначение, в часть за два дня до этого; отца не было на вокзале. Разве не горько? .. А потом Максика мучило мальчишеское самолюбие: Лодя, как взрослый, остается здесь, в Ленинграде, а его, точно маленького, вместе с гамалеевскими близнецами везут в тыл...
Пестрой толпой провожающие вышли на площадь. Среди них было больше мужчин; издали можно было заметить только светлую шляпку Милицы Вересовой.
Григорий Николаевич Федченко хмуро покосился на спокойную, как всегда, Мику; что бы там ни говорила дочка про подружку, — не нравилась ему она. Хороша, и ума не отнимешь, а... бог с ней совсем!
Григорий Николаевич, надо сказать, вообще был в несколько смутном состоянии. Он не волновался за Феню, нет; ее судьба его не тревожила. Подумаешь, Урал! Не Северный полюс! Поживет — обтерпится; скучать, видать, будет некогда. Младший сын, Женя, тоже не вызывал в нем особых опасений. Оба они, сын и дочка, издавна были в его глазах самостоятельными, не во всем понятными для него людьми. Жили, не очень советуясь с родителями, строили всё по-своему. Таких теперь много.
Совсем другим в глазах старых Федченок выглядел Вася, старший. Этот, трудно даже сказать почему, как был, так и остался для них наполовину ребенком. Всё им казалось, что он чересчур тих, скромен, застенчив.
Что ты поделаешь? Родительское сердце всегда таково, ему не прикажешь.
На деле же полк, которым командовал подполковник Василий Федченко — восемьсот сорок первый полк двести шестьдесят девятой дивизии генерал-майора Дулова, — не имел никаких оснований считать своего командира тихоней или сомневаться в его жизненном опыте.
Подполковника знали за человека скромного и деликатного, за прекрасного теоретика, уделяющего очень много внимания тому, что теперь обычно зовут «работой над собой». Как все такие люди, он, может быть, казался более сдержанным, скупым в выражении своих чувств, чем прочие. Но ни слишком мягким, ни нерешительным его назвать никак было нельзя. Напротив того, в «принятых решениях тверд. С подчиненными — справедлив безукоризненно... Командир образцовый!» — так писали о нем в служебных документах.
Красноармейцы любили своего подполковника почтительно и спокойно. Товарищи уважали его и верили ему безоговорочно. Политработники часто ставили его в пример младшим: о нем говорили, как о безупречном коммунисте, гражданине и воине, какими должны быть все.
Перед войной восемьсот сорок первый вместе со штабом дивизии стоял в Великих Луках. Другие ее