«Таяние» началось уже довольно давно. И таяла она с постоянством, достойным лучшего применения, последовательно по адресу всех старших мальчиков лагеря и школы; таяла, надо признать, не без надежды на взаимность.

Когда лунным вечером в светловском доме поднималась суета, потому что кто-то из ребят не явился к ужину и до темна бродит по окрестным лесам, тоскуя, все понимали, что тут не обошлось без участия Марфы.

Если на грядках с анютиными глазками под окном находили обрывки рукописи, напоминающей по содержанию письмо Татьяны к Онегину, умещенное на шести тетрадных листах в клеточку, — это, всего вероятнее, были страницы из Марфиной частной корреспонденции. Если два положительных, серьезных восьми- или девятиклассника внезапно начинали петухами поглядывать друг на друга, отпускать один другому шпильки, а то и просто вступали между собою в неожиданное единоборство на футбольном плацу или возле лодочной пристани, — все взгляды обращались на притихшую Марфу: всего вернее, — дело и тут касалось ее.

Да, Марфа Хрусталева всё это время была «неясна» для педагога Митюрниковой. И в то же время она вызывала в ней неопределимую симпатию. Не могла она ее не любить, этого бесенка.

«Лохматая полумальчишка! Что в ней хорошего? Ну, да, живет в ней какая-то, еще не определившаяся общая одаренность... Да, правда, честна до предела; правдива всегда и во всем... Но в то же время...»

Теперь особенно Мария Михайловна то и дело вопросительно поглядывала на свою неразгаданную до конца питомицу: как поведет себя она сейчас? Как подействуют на нее события, обрушившиеся на всех, требующие особой силы, особой выдержки, особой душевной собранности?

Совершенно иначе обстояло дело с Заей Жендецкой; и каждый раз, как она вспоминала о Зае, брови Марии Митюрниковой начинали двигаться озабоченно и без всякой приязни.

Марфа была загадкой, Зая — задачей, и очень тревожной. Самое трудное было в ее добродетельности. Эту девушку нельзя было упрекнуть ни в чем. И в то же время Марья Михайловна при всем желании не могла ни привыкнуть к ней, ни поверить ее прекрасным качествам. Она прощала Марфушке всевозможные проказы. Она не могла простить «барышне Жендецкой», как она про нее иногда неприязненно выражалась в кругу педагогов, именно ее «безукоризненность». Это было явно несправедливо и досадовало ее самоё до крайности.

Полная противоположность Марфице, Зая Жендецкая походила на картинку с обложки какого-нибудь английского спортивного журнала: хороша до сладости, до приторности. Трудно было найти более спокойную и уверенную в себе девушку. Где-то там, за пределами школы, она, вероятно, жила своей, никому не известной жизнью уже полувзрослого человека; недаром покровительствовавшая ей Милица Вересова полушутя, полусерьезно именовала ее порой своей «подругой», «my dear chum». Но здесь, в школе поведение ее было выше всяких похвал: примерная ученица — и всё тут...

Странно было даже представить себе, чтобы Зая, подобно Марфе, заинтересовалась кем-нибудь из своих сотоварищей; этого не хватало! Ее никто никогда не видел ни на сучьях сосны, ни в грязи болота, ни на спине водовозной клячи, — ее платья, ее модельные туфельки, ее правила поведения не позволяли ничего подобного... По всем предметам она занималась отлично; в способностях ее было трудно сомневаться. И всё же Мария Михайловна могла поручиться, что ни одна из школьных наук не представляет ни малейшей цены в глазах этой девушки.

Педсовет всегда уверенно завершал пятеркой по поведению длинную цепь отличных баллов Жендецкой, а Марья Михайловна с беспомощной неприязнью и недоверием, за которое сама себя казнила, смотрела в упор на ее непроницаемо очаровательное личико.

Да, да! Всё — на круглое пять, даже без минуса... Чистейший прекрасной формы лоб; большие, наивно-голубые глаза цвета апрельского неба; точеный носик... А, спрашивается, что живет там, за фарфоровой этой маской?

Теперь с Заей получилось уж совсем нелепо. В последний вечер перед войной Станислав Жендецкий, ночью, «Красной стрелой», едва приехав на машине в Ленинград из Луги, в большой тревоге спешно уехал в Москву и дальше, — на Урал.

К удивлению семьи, след его тотчас же решительно потерялся, — с дороги он ничего не писал. Десятого июля его еще не было в Ленинграде, а между тем на одиннадцатое или двенадцатое число была назначена эвакуация жен и детей проживавших в городке.

Вне себя, Аделаида Германовна, Зайкина мать, телеграфировала мужу и в Свердловск, и в Невьянск, и в Челябинск, — ответа не последовало. В то же время «эта сумасшедшая Зайка» решительно заявила, что выедет из Луги только по прямому приказу отца. Аделаида Германовна разрыдалась: ее власть над дочерью давно уже была упразднена.

Она попробовала плакать и грозить в телефонную трубку. Зая перестала являться на вызовы Ленинграда.

Тогда, дав последние отчаянные депеши и мужу и дочери, тетя Адя махнула на всё рукой и тронулась с мальчиком Славиком одна. А Зая, к великому сомнению Марии Михайловны, осталась вместе с остальными четырьмя подростками у нее на плечах, в Светлом. И сейчас же она поразила учительницу первой неожиданностью.

Когда она явилась к Марии Михайловне с последней материнской телеграммой, Митюрникова, подняв очки на лоб, строго взглянула на нее.

— Я хочу вас вот о чем спросить, Жендецкая: ясно ли вы понимаете, что такое война? Вам не страшно остаться здесь с нами, вдали от родителей? Кто знает, что может случиться!

Зая Жендецкая, глядя в окно, небрежно пожала плечиками.

— Мне еще никогда не было страшно, Мария Михайловна! — ответила она с обычной своей небрежной вежливостью. — Я не из трусливых. А кроме того, — она вдруг еще более небрежно усмехнулась, — кроме того, у меня же есть амулет.

— Амулет? — удивилась старая учительница. — То есть, как это? Что значит «амулет»? Что за глупость!

Девушка протянула руку, и на ее ладошке Митюрникова увидела маленькую плоскую металлическую коробочку вроде дамской пудреницы, с ушком для шнурка, размером побольше пятикопеечного медяка. Крышка этой коробочки, окаймленная траурно-черной полоской, была покрыта слоем молочно-белой, блестящей эмали.

— Вот! Только его нельзя раскрывать понапрасну! Но когда мне будет грозить «смертельная опасность от человека», надо эту вещицу окунуть в воду... или даже лизнуть языком... а потом уже надеть на шею... Только, чтобы он видел. И тогда у него опустятся руки. У меня таких было два; один я подарила Марфе, но она, глупая, возмутилась и выбросила... Говорит, — суеверие. Ну и пусть!

Несколько секунд Мария Михайловна, оторопев, молча смотрела на девушку.

— Извините меня, Зая... Вы, я думаю, и сами пони» маете, что это действительно невообразимая чепуха. Однако кто же вручил вам такую волшебную штуку?

— Папа! — равнодушно ответило странное это существо. — Мне две штуки, маме, Славику... Он их из Парижа привез... Просто, это же забавно! Марфа глупа. При чем тут «суеверие»?

Митюрникова не стала расспрашивать дальше.

Да и что было спрашивать? Поздно! Так или иначе с этими тремя девочками и с двумя мальчуганами ей приходилось теперь терпеливо ждать, когда из Ленинграда придет за ними машина.

Уже стало известно, что поезда из Луги в город ходят нерегулярно; уже перестали принимать багаж на Ленинград. Как быть? Бросить имущество лагеря на произвол судьбы и уехать? На это Мария Михайловна не была способна, да и причин к тому она пока еще не видела.

Всё же она произвела решительную мобилизацию всех своих наличных сил.

Спартак Болдырев и Валя Васин — два очень хороших мальчишки, дети младших служащих МОИПа и городка — ничуть ее не тревожили; эти не подведут; не из того теста!

Она сделала их персонально ответственными за рытье «щели» в лужском песке, за сооружение «поста МПВО», «отрыть» который требовала милиция. Мальчуганы с восторгом и полным знанием дела взялись за работу.

Горбатенькой Лизе было поручено и далее ведать законсервированным медпунктом и аптечкой. На

Вы читаете 60-я параллель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату