и Дунай, Шельду и Вислу, подошла, наконец, к берегу этой реки. И такая «могучая» преграда должна была теперь ее остановить?
Летчик Слепень, покачав головой, взял над Воронкой влево. Он резко изменил курс.
Самолет пронесся над самой этой роковой водной артерией. Река была — курице в брод перейти. Южнее, в треугольнике Елизаветино — Готобужи — Слобода-фабричная, немцы уже кое-где форсировали ее или готовы были с часу на час осуществить это. Во всяком случае наши последние эшелоны, устало огрызаясь, отходили на север от болотистого берега. Только севернее, в районе Калища, замечалось встречное движение; да у железной дороги на ветке Слепень успел заметить два бронепоезда, стоявших почти рядом на закамуфлированной позиции. Дальше фронт как бы расплывался: противник здесь еще не рискнул спуститься с возвышенностей Копорского плато в топь вокруг Лубенского озера; наши, повидимому, укреплялись по речке Рудице. Зеленое болото между теми и другими было еще пусто, безмолвно, мертво.
Потом «У-2» пронес своего пилота над полями и перелесками, которые тянулись юго-восточнее, между границей лесов и шоссейной дорогой из Красного Села в Кингисепп. Гостилицы горели. Порожки горели. От Порожков сильно била наша артиллерия. Слепню пришлось совсем прижаться к лесу: с юга подходило соединение «юнкерсов», эскортируемых «мессерами». Но, в общем, никто не помешал его разведке: его если и замечали, то слишком поздно.
На всех дорогах немецкого тыла было бурное движение. Опытный глаз Слепня прочно запечатлел в памяти эту картину.
Ясно обозначались два потока: один направлялся прямо на восток, южнее Красного Села, туда к Пушкину; другой шел к самому Красному Селу. Там он заворачивал влево. Да, Лукоморье окружали.
В Высоцком била артиллерия. Коломенское горело. Точно обтекая район Кронштадтских фортов, противник, видимо, намеревался вбить клин между ними и Ленинградом.
То, что делалось на фронте восточнее Красного Села, имело для Слепня по существу второстепенный интерес. Но он всё же прошел над Дудергофом.
Чуть севернее его, на Пулковских высотах, виднелось скопление людей, стояли машины.
На болотистых пространствах между Кирхгофом и Варшавской железной дорогой трудно было понять что-либо. Во всяком случае Пушкин был еще, видимо, в наших руках. Передовые позиции врага проходили где-то вдоль реки Ижоры, тянулись к Лисину, южнее Тосно.
Вырица, казалось, была захвачена немцами; но, странное дело, бои шли, насколько можно было судить с воздуха, и значительно севернее ее, над рекой Суйдой, и несколько южнее, в лесах за станцией. Похоже было на то, что там засели наши отставшие части, продвигающиеся по немецкому тылу к Павловску. Они двигались на север, на соединение со своими, основные же силы врага явно стремились к Тосно, на перерез Октябрьской дороги, а следовательно, и путей отхода тех, окруженных.
Дальше, опять-таки «насколько можно было судить», фронт уходил большим извивом, широкой подковой к югу, затем снова поднимался к Неве. И здесь Евгений Слепень еще раз покачал головой.
Да, теперь он увидел это своими глазами: станция Мга была оставлена нами. Линия противника уже упиралась в Ладогу. Радостные слухи о том, что немцам нанесли удар с востока, что снова образован коридор вдоль берега озера, были очевидно неверными. Ох, это было очень плохо, совсем плохо! Отрезали-таки! Остаются, значит, только Ладога и воздух над нею!
По ряду соображений летчику Слепню не следовало заходить сегодня на Ленинградский аэродром; так было условлено и с командиром полка.
Он развернулся над Шлиссельбургом и, имея в баках достаточно горючего, лег на такой обратный курс, чтобы, выйдя прямо на Стрельну, следовать дальше над береговой чертой. Здесь был уже свой тыл, было тихо.
Очень далекий от счастливого утреннего настроения, Евгений Слепень вел машину точно и прямо на запад-северо-запад, к себе. Чорт знает, что делалось у него на душе. Блокада, а? Ленинград в блокаде... Ленинград! А как же... как же будет он, Ленинград, теперь помогать Родине? Как Москва сможет оказывать помощь ему самому?
...Почему старый истребитель Слепень не заметил заблаговременно в воздухе противника? Или он потерял ориентировку? Или всё виденное так подействовало на него?
Он опомнился, когда, собственно говоря, было уже поздно.
Ему повезло только в одном: фашист, очевидно, не сразу сообразил, с кем имеет дело: взял чрезмерное упреждение, выпуская первую очередь, и проскочил на добрые два километра вперед, видимо, принял «У-2» за скоростную машину!
Это оказалось спасением. Неси его на себе не тихоход «У-2», а хотя бы обычная «Чайка» — истребитель, — песенка Слепня была бы спета. Прозевал!
Евгений Максимович позднее говорил, что никогда ему не случалось «сыпаться» от врага вниз с такой непомерной поспешностью. Но зато теперь он уже сделал сразу всё нужное для своего спасения, В какую-то долю секунды Слепень сообразил всё.
Вправо под ним было море, влево — берег, покрытый лесом, высокой мачтовой сосной. Километрах в двух от залива в этом лесу была вырезана, точно по циркулю, поляна — метров пятьсот в поперечнике, если не меньше. Поляна с невысоким деревянным строением (старой церковью, что ли) посредине.
Как подстреленный, он спикировал к этой поляне, к самой земле, и сразу же, метрах в десяти- пятнадцати над пашней, никак не выше, вошел в крутой, почти вертикальный вираж
Не летчику трудно без чертежей и схем оценить по достоинству то, что случилось затем.
Вообразите себе полый, невысокий цилиндр, чашу, двадцатиметровые края которой состоят из соснового сплошного леса. Внутри этой чаши, почти стоя на боку, с плоскостями, косвенно направленными к земле, несется, наподобие мотоциклиста в цирке, по ее стенке маленький самолет «У-2». Скорость его сравнительно не велика — каких-нибудь сто двадцать километров! Радиус виража мал. Круги без труда вписываются внутрь этой лесной чаши.
А его страшный враг, скоростной немецкий истребитель, мчится по огромной окружности где-то там, за сосновыми вершинами. Его летчик — в ярости. Он упустил жертву, промазал по этой воздушной черепахе! Где же она теперь? Куда ее унесли черти?
Фашист, конечно, тоже видит поляну в лесу. Сверху она выглядит как лунный кратер; имеется даже центральный пик, в виде какой-то деревянной дурацкой башни... «Эге! Вон он где! Он спрятался в эту странную яму, болван!»
«Ei, du! Dumme Schildkröte! Hol-la!»[28]
Немцу кажется, что дело сделано. Но в следующий миг он понимает, что это далеко не так! Черепаха вовсе не глупа; напротив.
Чтобы срезать на лету чудака, дерзнувшего залететь в боевую зону на фанерной дряни, ему, немцу, конечно, достаточно было бы на единое мгновение оказаться в одной плоскости с ним.
Да, но как это сделать?
Скорость «мессершмита» в шесть раз превышает скорость того, нелепого в боевой обстановке, самолетика. Радиус самого крутого виража, который способен заложить истребитель, — много сотен метров. Он не может «вписаться» внутрь такого лесного кольца. Кроме того, русский вертится там над самой землей; это возможно для него, ползущего, как улитка. Скоростной самолет не способен виражить на десятиметровой высоте: это безумный риск; идти на это нельзя.
Фашистский летчик проносится с яростным ревом, пересекая лесную поляну и так и этак. Он делает горку за горкой. Он пикирует по направлению к проклятой норе, выпуская бесприцельные пулеметные очереди. Так, на всякий случай. Еще раз, еще раз... А, чорт!
Его драгоценные минуты уходят; мотор жадно жрет горючее. Предельная длительность полета у него около часа, а русский летчик на своем парусиновом сооружении может болтаться так, по кругу, часами. Свинство! Позор! Хорошо еще, что этого не видит никто из «фуксов».[29]
«Мессершмит», очевидно, выведенный из терпения, дал последнюю злобную очередь поперек поляны. Потом, круто взмыв вверх, он стремительно ушел на юг: столько же шансов сбить этого русского, сколько у ястреба изловить берегового стрижа, который успел юркнуть в свою земляную норку.
Несколько минут спустя Евгений Слепень вышел — можно сказать, вылез — из чуть ли не