неустанно бороться, всегда быть перед его глазами и никогда не попадаться ему в руки. Не покинем поля боя. Нас мало: будем отважны!
Меня поддержали.
— Это правильно, — сказали депутаты, — но куда мы пойдем?
Лабрус сказал:
— Наш бывший товарищ по Учредительному собранию, Беле, предлагает свой дом.
— Где он живет?
— На улице Серизе, номер тридцать три, в квартале Маре.
— Хорошо, — продолжал я, — разойдемся и встретимся через два часа у Беле, на улице Серизе, номер тридцать три.
Все разошлись поодиночке и в разных направлениях. Я просил Шарамоля зайти ко мне домой и подождать меня там, а сам пошел пешком вместе с Ноэлем Парфе и Лафоном.
Мы шли по еще нежилому кварталу, граничащему со старыми укреплениями. Дойдя до угла улицы Пигаль, мы увидели в пустынных переулках, пересекавших ее, в ста шагах от нас, солдат, бесшумно двигавшихся вдоль стен, направляясь к улице Бланш.
В три часа члены левой снова встретились на улице Серизе. Но кое-какие сведения уже просочились, жители этого немноголюдного квартала стояли у окон и смотрели на депутатов, квартира, где мы должны были собраться, расположенная в тесном тупике в глубине заднего двора была выбрана неудачно, там можно было разом захватить всех нас; эти неудобства тотчас бросились нам в глаза, и собрание продолжалось всего несколько минут. Его вел Жоли. Присутствовали редакторы «Революсьон» Ксавье Дюррье и Жюль Гуаш, а также несколько изгнанников-итальянцев и среди них полковник Карини и Монтанелли, бывший министр великого герцога Тосканского. Я любил Монтанелли, человека нежной и бесстрашной души.
Мадье де Монжо принес новости из предместий. Полковник Форестье, сам не теряя надежды и не отнимая ее у нас, рассказал о своих затруднениях при попытке созвать 6-й легион. Он торопил меня и Мишеля де Буржа подписать приказ о его назначении командиром, но Мишеля де Буржа не было на собрании, и к тому же ни он, ни я не имели еще в тот момент полномочий от левой. Однако, сделав эти оговорки, я все-таки подписал приказ. Помехи множились. Прокламация еще не была напечатана, а ночь приближалась. Шельшер сообщил, что не мог выполнить наше поручение: все типографии закрыты и охраняются, расклеено предупреждение о том, что всякий, кто напечатает призыв к оружию, будет немедленно расстрелян, наборщики запуганы, денег нет. Стали обходить присутствующих со шляпой, и каждый бросал в нее все деньги, какие имел при себе. Собрали несколько сот франков.
Ксавье Дюррье, пылкое мужество которого не ослабевало ни на минуту, снова подтвердил, что берет на себя заботы о печатании, и обещал, что к восьми часам вечера у нас будет сорок тысяч экземпляров прокламаций. Нельзя было терять ни минуты. Расстались, условившись встретиться в помещении ассоциации краснодеревщиков, на улице Шаронны, в восемь часов вечера, рассчитывая, что к этому времени обстановка должна выясниться. Мы шли от Беле и переходили улицу Ботрельи; там я увидел направлявшегося ко мне Пьера Леру. Он не принимал участия в наших собраниях. Леру сказал мне:
— Я думаю, что борьба бесполезна. Хотя у нас с вами разные точки зрения, я ваш друг. Берегитесь. Еще есть время остановиться. Вы спускаетесь в катакомбы. Катакомбы — это смерть.
— Но это и жизнь, — ответил я.
Как бы то ни было, я с радостью думал о том, что оба мои сына в тюрьме и мрачный долг сражаться в уличных боях выпал только на мою долю.
До назначенной встречи оставалось пять часов. Мне захотелось вернуться домой и еще раз обнять жену и дочь, прежде чем броситься в зияющую темную неизвестность, которая вскоре должна была поглотить навсегда многих из нас.
Арно (от Арьежа) взял меня под руку; два итальянских изгнанника, Карини и Монтанелли, шли вместе с нами.
Монтанелли пожимал мне руки, говоря:
— Право победит. Вы победите. О, пусть Франция на этот раз не будет эгоистичной, как в тысяча восемьсот сорок восьмом году, пусть она освободит Италию.
Я отвечал ему:
— Она освободит Европу.
Таковы были тогда наши иллюзии, и, несмотря ни на что, таковы и сейчас наши надежды. Для тех, кто верит, мрак доказывает только то, что существует свет.
У портала церкви св. Павла есть стоянка фиакров. Мы направились туда. На улице Сент-Антуан чувствовалось ни с чем не сравнимое возбуждение, всегда предшествующее тем необычайным сражениям идеи с фактом, которые именуются революциями. Мне показалось, что в этом обширном квартале, населенном простым народом, мелькнул какой-то свет, но этот свет, увы, быстро погас!
На стоянке перед церковью св. Павла не было ни одного фиакра. Кучера почуяли, что могут начаться баррикадные бои, и скрылись.
Я и Арно находились на расстоянии доброго лье от своих домов. Невозможно было пройти такой путь пешком, в самом центре Парижа, где нас узнавали на каждом шагу. Двое прохожих помогли нам выйти из затруднения. Один из них сказал другому: «По бульварам еще ходят омнибусы».
Мы услышали эти слова, пошли к омнибусу, идущему от площади Бастилии, и вчетвером сели в него.
У меня в душе — повторяю, может быть я был неправ — осталось горькое сожаление о случае, которым я ню воспользовался утром. Я говорил себе, что в решающие дни такие мгновения не возвращаются. Есть две теории революционной борьбы: увлекать народ за собой или ждать, пока он поднимется сам. Я был сторонником первой теории; дисциплина заставляла меня повиноваться второй. Я упрекал себя в этом. Я говорил себе: народ готов был выступить, но мы не повели его за собой. Теперь наш долг не только выразить готовность к борьбе, но и самим броситься в бой.
Тем временем омнибус тронулся в путь. Он был полон. Я сел в глубине налево. Арно (от Арьежа) сел рядом со мной, Карини напротив, Монтанелли возле Арно. Никто не разговаривал: мы с Арно молча обменивались рукопожатиями — это ведь своего рода обмен мыслями.
По мере того как мы приближались к центру Парижа, толпа на бульваре становилась все гуще. Когда омнибус въехал в ложбину у Порт-Сен-Мартен, навстречу ему двигался полк тяжелой кавалерии. Через несколько секунд этот полк поравнялся с нами. То были кирасиры. Они ехали крупной рысью, с обнаженными саблями. Люди смотрели на них с высоты тротуаров, перегнувшись через перила. Ни одного возгласа. Это зрелище — безмолвный народ с одной стороны и торжествующие солдаты с другой — глубоко потрясло меня.
Вдруг полк остановился. Какое-то препятствие в этой узкой ложбине, где мы были сжаты с обеих сторон, на мгновение задержало его. Омнибусу тоже пришлось остановиться. Солдаты были около нас. Совсем близко перед собой, в двух шагах, так что лошади их теснили лошадей омнибуса, мы видели этих французов, ставших мамелюками, этих граждан, солдат великой республики, превращенных в защитников империи эпохи упадка. С того места, где я сидел, я мог достать до них рукой. Я не выдержал.
Я опустил стекло омнибуса, высунулся в окно и, глядя в упор на эти сплошные ряды солдат, стоявших передо мной, крикнул:
— Долой Луи Бонапарта! Те, кто служит изменникам, сами изменении!
Кирасиры, что были поближе, повернули голову в мою сторону и тупо посмотрели на меня, другие не шевельнулись, они словно застыли с саблями наголо, в низко надвинутых на глаза касках, устремив взгляд на уши своих коней.
В величии порой есть неподвижность статуй, в низости — безжизненность манекенов.
Пассивное повиновение преступным начальникам превращает солдат в манекенов.
На мой крик Арно быстро обернулся; он тоже опустил стекло и, наполовину высунувшись из омнибуса, протянув руку к солдатам, закричал:
— Долой изменников!
Его смелое движение, красивое бледное и спокойное лицо, пламенный взгляд, борода и длинные каштановые волосы придавали ему сходство с лучезарным и в то же время грозным обликом разгневанного