Христа.
Пример был заразителен и подействовал как электрическая искра.
— Долой изменников! — закричали Карини и Монтанелли.
— Долой диктатора! Долой изменников! — повторил незнакомый отважный молодой человек, сидевший рядом с Карини.
За исключением этого молодого человека все остальные пассажиры омнибуса были явно охвачены ужасом.
— Замолчите! — кричали в смятении эти люди. — Из-за вас нас всех перебьют! — Один из них, самый испуганный, опустил стекло и изо всех сил завопил: — Да здравствует принц Наполеон! Да здравствует император!
Нас было пятеро, и мы заглушили этот крик упорными протестующими возгласами:
— Долой Луи Бонапарта! Долой изменников!
Кирасиры слушали в мрачном безмолвии. Один бригадир повернулся к нам и угрожающе взмахнул саблей. Толпа смотрела в оцепенении.
Что происходило со мной в этот момент? Я не мог бы этого объяснить. Я был захвачен каким-то вихрем. Я действовал одновременно и по расчету, считая, что это подходящий случай, и повинуясь бешенству, овладевшему мной при этой оскорбительной встрече. Какая-то женщина закричала нам с тротуара: «Замолчите, вас изрубят в куски!» Мне все казалось, что произойдет какое-то столкновение, что в толпе или среди солдат вспыхнет желанная искра. Я надеялся на то, что какой-нибудь кирасир пустит в ход саблю или из толпы раздастся крик возмущения. Словом, я скорее следовал инстинкту, чем рассудку.
Но ничего не произошло, ни удара сабли, ни крика возмущения. Войска не шевельнулись, и народ хранил молчание. Было ли слишком поздно? Или слишком рано?
Проходимец из Елисейского дворца не предусмотрел, что его имени может быть нанесено оскорбление прямо перед лицом солдат. Солдаты не имели никаких инструкций на этот случай. Они получили их в тот же вечер. Это дало себя знать на следующий день.
Минуту спустя эскадрон помчался галопом, и омнибус покатился дальше. Пока кирасиры проносились мимо, Арно (от Арьежа), высунувшись из кареты, продолжал кричать им в самые уши — так как кони их, как я уже сказал, почти задевали нас:
— Долой диктатора! Долой изменников!
На улице Лафит мы вышли из омнибуса. Я расстался с Карини, Монтанелли и Арно и пошел один к улице Латур-д'Овернь. Смеркалось. Когда я завернул за угол, со мной поравнялся какой-то человек. При свете фонаря я узнал рабочего соседней кожевенной мастерской; он быстро вполголоса сказал мне:
— Не ходите к себе. Полиция оцепила ваш дом.
Я опять спустился к бульвару по вновь проложенным, еще не застроенным улицам, образующим букву Y под моими окнами позади дома. Мне нельзя было обнять жену и дочь, и теперь я думал о том, как употребить те минуты, которые у меня оставались. Во мне ожило одно воспоминание.
XVII
Как 24 июня отразилось на событиях 2 декабря
В воскресенье 26 июня 1848 года битва, длившаяся четыре дня, грандиозная битва, в которой обе стороны проявили такое ожесточение и такой героизм, все еще продолжалась, но восстание было подавлено почти повсюду, за исключением только Сент-Антуанского предместья. Четверо из самых отважных защитников баррикад на улицах Понт-о-Шу, Сен-Клод и Сен-Луи в квартале Маре успели скрыться после взятия баррикад и нашли приют на улице Сент-Анастаз, в доме № 12. Их спрятали на чердаке. Национальные гвардейцы и солдаты подвижной гвардии разыскивали их, чтобы расстрелять. Мне сказали об этом. Я был в числе шестидесяти депутатов, посланных Учредительным собранием на место сражения, чтобы до начала военных действий обратиться к защитникам баррикад со словами умиротворения, рискуя жизнью, предотвратить кровопролитие и положить конец гражданской войне. Я пошел на улицу Сент- Анастаз и спас этих четырех человек.
В числе их был бедный рабочий с улицы Шаронны, жена которого как раз в это время рожала. Он плакал. Слыша его рыдания и видя его лохмотья, я понял, почему он так быстро прошел путь от нужды к отчаянию и возмущению. Главарем их был бледный белокурый молодой человек с выдающимися скулами, с умным лбом, с серьезным и решительным взглядом. Когда я освободил его и назвал себя, он тоже заплакал и сказал: «Подумать только, ведь час тому назад я знал, что вы находитесь где-то перед нами, и мне хотелось, чтобы у моего ружья были глаза, чтобы оно увидело вас и убило». Он прибавил: «Мы живем в такое время, что, может быть, я вдруг понадоблюсь вам, тогда приходите». Его звали Огюст, у него был кабачок на улице Ларокет.
С тех пор я видел его только один раз, 26 августа 1850 года, в тот день, когда я провожал прах Бальзака на кладбище Пер-Лашез. Похоронная процессия проходила мимо кабачка Огюста. Все улицы на ее пути были запружены народом. Огюст стоял на пороге со своей молодой женой, вместе с двумя или тремя рабочими. Увидев меня, он поклонился.
О нем-то я и думал, идя по пустынным улицам, расположенным позади моего дома; напомнили мне о нем события 2 декабря. Я полагал, что он сообщит, что делается в Сент-Антуанском предместье, и поможет нам поднять восстание. Мне казалось, что этот молодой человек сможет быть одновременно и солдатом и вождем, я припомнил слова, которые он мне тогда сказал, и решил, что будет полезно повидаться с ним. Я начал с того, что разыскал на улице Сент-Анастаз смелую женщину, спрятавшую в тот день у себя Огюста и трех его товарищей; она и после того много раз помогала им. Я попросил ее проводить меня. Она согласилась.
По дороге я пообедал плиткой шоколада, которую мне дал Шарамоль.
Бульвары на пути от Итальянской Оперы к Маре поразили меня. Все магазины были открыты, как обычно. Особых военных приготовлений не замечалось. В богатых кварталах — сильное волнение и толпы народа; но по мере того, как мы приближались к населенным беднотой районам, улицы пустели. Перед Турецким кафе был выстроен полк в боевом порядке. Толпа молодых блузников прошла мимо этого полка, распевая Марсельезу. Я ответил им криком: «К оружию!» Полк не шевельнулся; свет фонарей освещал театральные афиши на соседней стене, театры были открыты, проходя, я взглянул на афиши. В Итальянской Опере давали «Эрнани», выступал новый тенор, по фамилии Гуаско.
На площади Бастилии, как обычно, самым спокойным образом расхаживали люди. Только возле Июльской колонны собрались несколько рабочих, они тихо разговаривали между собой. Прохожие смотрели в окна кабачка на двух яростно споривших людей: один был за переворот, другой против; сторонник переворота был в блузе, ею противник в сюртуке. Несколькими шагами дальше какой-то фокусник поставил свой складной столик, зажег на нем четыре сальные свечи и жонглировал бокалами, окруженный толпой, которая, очевидно, не думала ни о каком другом фокуснике, кроме этого. В глубине темной и пустынной набережной смутно виднелись несколько артиллерийских упряжек. Там и сям при свете зажженных факелов выступали черные силуэты пушек.
На улице Ларокет я не сразу отыскал дверь кабачка Огюста. Почти все лавки были заперты, и потому на улице царил мрак. Наконец я увидел за небольшой витриной свет, падавший на оцинкованную стойку. В глубине, за перегородкой, тоже застекленной и закрытой белыми занавесками, виднелся другой огонек, и неясно вырисовывались два или три силуэта сидевших за столиками людей. Сюда-то мне и было нужно.
Я вошел. Открываясь, входная дверь качнула колокольчик, он задребезжал. Дверь застекленной перегородки, отделявшей лавку от заднего помещения, открылась, и показался Огюст. Он сразу же узнал меня и шагнул мне навстречу.
— А, это вы, сударь, — сказал он.
— Вы знаете, что происходит? — спросил я.
— Да, сударь.
Это «да, сударь», произнесенное спокойно и даже с некоторым смущением, объяснило мне все.