На улице поднялся шум. Последние еще приоткрытые двери захлопнулись. Обе наступающие колонны были уже совсем близко от баррикады. Вдали смутно виднелись другие ряды штыков, те самые, которые преградили мне дорогу.
Шельшер властно поднял руку и подал капитану, шедшему во главе первого взвода, знак остановиться.
Капитан взмахнул саблей, что означало отказ.
Весь переворот 2 декабря воплотился в этих двух жестах. Закон говорил: «Остановитесь!» Сабля отвечала: «Нет!»
Обе роты продолжали идти вперед, но замедленным шагом, сохраняя дистанцию между взводами.
Шельшер сошел с баррикады на мостовую. За ним спустились де Флотт, Дюлак, Малардье, Брийе, Мень и Брюкнер.
Это было прекрасное зрелище.
Семь депутатов, вооруженные одними своими перевязями, иначе говоря — облеченные величием закона и права, сойдя с баррикады, ступили на улицу и пошли прямо на солдат, стоявших в ожидании с наведенными ружьями.
Другие депутаты, оставшиеся за баррикадой, заканчивали последние приготовления. Бойцы держались мужественно. Выше всех ростом был морской лейтенант Курне. Боден по-прежнему стоял на опрокинутом омнибусе, баррикада закрывала его только до пояса.
При виде семерых депутатов солдаты и офицеры сначала опешили. Капитан сделал депутатам знак остановиться.
Они остановились, и Шельшер произнес спокойно и торжественно:
— Солдаты! Мы депутаты народа, обладающего верховной властью, мы ваши депутаты, мы избраны всеобщим голосованием. Во имя конституции, во имя всеобщего избирательного права, во имя республики мы, Национальное собрание, мы, воплощение закона, приказываем вам перейти на нашу сторону, мы требуем от вас повиновения. Ваши командиры — это мы. Армия принадлежит народу, и депутаты народа — высшие военачальники. Солдаты, Луи Бонапарт нарушил конституцию, мы объявили его вне закона. Повинуйтесь нам.
Офицер, командовавший отрядом, капитан по фамилии Пти, прервал его.
— Господа, — сказал он, — у меня приказ. Я сам вышел из народа. Я республиканец, как и вы, но ведь я только орудие!
— Вы знаете конституцию, — возразил Шельшер.
— Я знаю только приказ.
— Но существует приказ, который выше всех приказов, — настаивал Шельшер, — солдат, как и всякий гражданин, обязан повиноваться закону.
Он снова повернулся к солдатам, чтобы продолжать свою речь, но капитан крикнул:
— Ни слова больше! Запрещаю вам говорить! Замолчите, или я прикажу стрелять!
— Мы не боимся ваших пуль! — воскликнул Шельшер.
В это время подъехал верхом другой офицер. То был командир батальона. Он что-то тихо сказал капитану.
— Господа депутаты, — продолжал капитан, размахивая саблей, — уходите, или я прикажу стрелять!
— Стреляйте! — крикнул де Флотт.
Депутаты — странное и героическое повторение Фонтенуа — обнажили головы, бесстрашно стоя перед наведенными на них ружьями.
Один только Шельшер не снял шляпы и ждал, скрестив на груди руки.
— Ружья наперевес! — крикнул капитан. И, повернувшись к взводу, скомандовал: — В штыки!
— Да здравствует республика! — крикнули депутаты.
Роты двинулись, солдаты беглым шагом с ружьями наперевес бросились в атаку; депутаты не тронулись с места.
То было грозное, трагическое мгновение. Безмолвно, не шевелясь, не отступая ни на шаг, смотрели семеро депутатов на приближавшиеся штыки, их не покинуло мужество, — но сердца солдат дрогнули.
Солдаты ясно поняли, что их мундиру грозит двойное бесчестие: посягнуть на депутатов народа — измена, убивать безоружных — подлость. А с такими эполетами, как измена и подлость, иной раз мирится генерал, но солдат — никогда.
Штыки придвинулись к депутатам вплотную и почти касались их груди, но вдруг острия сами собой отклонились в сторону, и солдаты, словно по уговору, прошли между депутатами, не причинив им никакого вреда. Только у Шельшера сюртук в двух местах был разорван, но, по его словам, это произошло скорее по неловкости, чем намеренно. Бежавший на него солдат хотел штыком отстранить его от капитана и слегка кольнул. Штык наткнулся на книжку с адресами депутатов, лежавшую у Шельшера в кармане, и прорвал только одежду.
Один из солдат сказал де Флотту:
— Гражданин, мы не хотим вас трогать.
А другой подошел к Брюкнеру и прицелился в него.
— Ну что ж, — сказал Брюкнер, — стреляйте!
Солдат смущенно опустил ружье и пожал Брюкнеру руку.
Удивительно: несмотря на приказ, отданный командирами, обе роты, одна за другой, подойдя к депутатам вплотную, отвели штыки в сторону. Приказ повелевает, но верх берет безотчетное чувство. Приказ может быть преступлением, но безотчетное чувство всегда благородно. Командир батальона П. впоследствии говорил: «Нас предупреждали, что мы будем сражаться с разбойниками, а перед нами оказались герои».
Тем временем на баррикаде начали тревожиться: желая выручить депутатов, окруженных войсками, кто-то выстрелил из ружья. Этим злополучным выстрелом был убит солдат, стоявший между де Флоттом и Шельшером.
Когда несчастный солдат упал, мимо Шельшера проходил офицер, командир второго из наступавших взводов. Шельшер указал ему на распростертого на земле человека:
— Лейтенант, вы видите?
Офицер промолвил с жестом отчаяния:
— Что же мы можем сделать?
Обе роты ответили на выстрел залпом и ринулись к баррикаде, оставив позади себя семерых депутатов, изумленных тем, что они уцелели.
С баррикады ответили залпом. Но защищать ее было невозможно.
Ее взяли штурмом.
Боден был убит.
Он не покидал своего боевого поста на омнибусе. Его ранили три пули. Одна из них попала в правый глаз, прошла снизу вверх и проникла в мозг. Он упал и уже не приходил в сознание. Через полчаса он был мертв. Его тело отнесли в больницу Сент-Маргерит.
Бурза вместе с Обри (от Севера) стоял рядом с Боденом, пуля пробила его плащ.
Нужно отметить еще одно обстоятельство; на этой баррикаде солдаты никого не взяли в плен. Ее защитники частью рассеялись по улицам предместья, частью нашли приют в соседних домах. Депутат Мень, которого испуганные женщины втолкнули в какой-то темный проход, очутился там вместе с одним из солдат, только что захвативших баррикаду. Минуту спустя депутат вышел оттуда вместе с солдатом. С этого первого поля сражения депутаты еще могли уйти беспрепятственно.
Это было торжественное начало борьбы; луч справедливости и права еще не угас окончательно, и воинская честь с какой-то мрачной тревогой отступала перед злодеянием, на которое ее толкали. Можно упиваться добром, но можно до одури опьяниться злом: в этом пьяном разгуле вскоре захлебнулась совесть армии.
Французской армии несвойственно совершать преступления. Когда борьба затянулась и войскам было предписано исполнять зверские приказы, солдатам пришлось одурманивать себя. Они повиновались,