Чем дальше мы подвигаемся к северу, тем гуще туман, и кажется, что по мере того, как он сгущается, растет и значение поэтов. В Шотландии оно огромно. Если что-либо и превосходит легендарную славу рапсодов, то это только легендарная слава бардов. Во время нападения Эдуарда Английского триста бардов защищают Стерлинг, так же как триста героев защищали Спарту, и у них есть свои Фермопилы, равные Фермопилам Леонида. У Оссиана, существование которого совершенно достоверно и реально, был плагиатор; это бы еще ничего, но плагиатор не ограничился тем, что обворовал его, он его еще и обесцветил. Знать Фингала только по Макферсону — все равно, что знать Амадиса только по Трессану. В Стэффе показывают скалу поэта, Clachan on bairdh, названную так, по словам многих знатоков древности, задолго до того, как Вальтер Скотт посетил Гебриды. Это Кресло барда — большой утес с углублением, как бы приглашающий гиганта сесть; он находится у входа в пещеру. Вокруг него только волны и тучи. За Clachan on bairdh высятся сверхчеловеческие геометрические формы: нагромождение базальтовых призм, беспорядочное смешение колоннад и волн — таинственное, пугающее сооружение. Возле Кресла барда тянется Фингалова пещера; море разбивается здесь, прежде чем войти под устрашающие своды. Вечерами начинает казаться, будто видишь в этом кресле облокотившуюся фигуру; это призрак, говорят рыбаки клана Мэкинонс; и никто не смеет, даже среди бела дня, подняться к этому страшному креслу, ибо с представлением о камне связано представление о могиле, а на кресло из гранита может сесть лишь человек, явившийся из тьмы.

IV

Мысль — это сила.

Всякая сила есть долг. Может ли в наш век эта сила пребывать в покое? Может ли этот долг закрывать глаза? И время ли сейчас искусству разоружаться? Менее чем когда-либо. Благодаря событиям 1789 года человеческий караван достиг высокого плоскогорья; перед ним открылись широкие просторы, искусству стало больше дела. Вот и все. Всякому расширению горизонта соответствует просветление сознания.

Мы еще не у цели. Еще далеко до согласия, сгустившегося в блаженство, до цивилизации, обобщенной в гармонию. В восемнадцатом веке эта мечта была столь отдаленной, что казалась преступной; из-за нее аббата Сен-Пьера выгнали из Академии. Это изгнание кажется чересчур строгой мерой для эпохи, когда даже Фонтенель увлекался пасторалями и Сен-Ламбер сочинял идиллии, угождая вкусам дворянства. Аббат Сен-Пьер оставил после себя одно слово и одну мечту; слово придумал он сам — благотворительность; мечта принадлежит нам всем — братство. Эта мечта, приводившая в бешенство кардинала де Полиньяка и вызывавшая улыбку на губах Вольтера, прежде исчезала в тумане невероятного; теперь она ближе, но пока все еще недосягаема. Народы, эти сироты, потерявшие свою мать, еще не схватились рукой за край платья, облачающего мир.

Вокруг нас еще слишком много рабства, софизмов, войны и смерти, чтобы дух цивилизации мог отказаться от какой-либо из своих сил. Еще не совсем рассеялось божественное право. То, что было Фердинандом VII в Испании, Фердинандом II в Неаполе, Георгом IV в Англии, Николаем в России, еще витает над нами. Их призраки еще парят в воздухе. Эта мрачная стая подстрекает с высоты носителей корон, которые сидят, склонив голову на руки, погрузившись в зловещие размышления.

Цивилизация еще не покончила с теми, кто жалует конституции, с владельцами народов, с законными и наследственными маниаками, утверждающими, что они монархи милостью божией и что они имеют право освобождать человечество от крепостного состояния. Нужно воспрепятствовать им, не слишком потакать прошлому и поставить кое-какие преграды этим людям, этим догмам, этим упорствующим химерам. Ум, мысль, наука, строгое искусство, философия должны бодрствовать и следить за тем, чтобы не было недоразумений. Призрачное право прекрасно умеет приводить в движение вполне реальные армии. На горизонте видна убитая Польша. «Единственное, что меня тревожит, — говорил один недавно умерший современный поэт, — это дым от моей сигары». Меня тоже тревожит дым — дым горящих там городов. Итак, будем по мере сил доставлять огорчения властителям, если это возможно.

Разъясним еще раз, и как можно громче, что такое справедливость и несправедливость, право и узурпация права, клятва и клятвопреступление, добро и зло, fas и nefas, [157] выступим опять, как они говорят, со всеми нашими старыми антитезами, за которые нас упрекают. Покажем, насколько то, что есть, противоречит тому, что должно быть. Внесем во все это ясность. Пролейте свет, вы, у кого он есть. Противопоставим догму догме, принцип принципу, энергию упрямству, истину обману, мечту мечте, мечту о будущем мечте о прошлом, свободу деспотизму. В тот день, когда верховная власть короля сравняется в размерах со свободой каждого человека, мы сможем сесть, вытянувшись во всю длину, и выкурить до конца сигару фантастической поэзии, и посмеяться за «Декамероном» Боккаччо, — и нежное голубое небо будет у нас над головой. До тех пор много спать не придется. Я остерегаюсь.

Поставьте повсюду часовых. Не ждите от деспотов никакой свободы. Освобождайте себя сами, Польши, все, сколько бы вас ни было. Дотянитесь до будущего собственной рукой. Не надейтесь на то, что ваши цепи сами собой перекуются в ключи свободы. Сыны отчизны, поднимайтесь! Вставайте, косари степей! Пусть у вас будет ровно столько веры в добрые намерения православных царей, сколько нужно для того, чтобы взяться за оружие. Ханжество и славословия — это ловушки, это только новая опасность.

Мы живем в дни, когда ораторы хвалят благородство белых медведей и сострадание пантер. Амнистия, милосердие, великодушие; открывается блаженная эра; властители отечески относятся к народам; посмотрите, как много уже сделано; не думайте, что они не идут в ногу с веком; августейшие объятия широко раскрыты, присоединяйтесь к империи; в Московии хорошо: посмотрите, как счастливы крепостные; скоро потекут молочные реки; благосостояние, свобода; ваши монархи, так же как вы, плачут над тем, что было в прошлом; это отменные правители, идите, ничего не бойтесь, — цып! цып! цып! Что до нас, то мы, признаться, из тех, кто нисколько не доверяет слезной железе крокодилов.

Социальная несправедливость, царящая всюду, налагает на совесть мыслителя, философа или поэта суровые обязанности. Продажности надо противопоставить неподкупность. Более чем когда-либо необходимо показать человеку идеальное — зеркало, в котором отражается лицо бога.

V

И в литературе и в философии существуют своеобразные неудачники и одновременно счастливчики, своего рода Гераклиты, замаскированные под Демокритов; часто это люди великого ума, как, например, Вольтер. Ирония, сохраняющая в то же время серьезность, порой бывает трагична.

Под давлением властей и предрассудков своего времени эти люди произносят двусмысленные речи. Один из самых проникновенных умов среди нас — это Бэйль (Bayle), роттердамец, могучий мыслитель. (Не нужно писать его фамилию — Beyle.) Когда Бэйль хладнокровно изрекает такую максиму: «Лучше ослабить очарование какой-нибудь мысли, чем рассердить тирана», я улыбаюсь, потому что знаю человека, который говорит это: я думаю о нем, преследуемом, почти осужденном, и ясно чувствую, что он поддался искушению утверждать это единственно для того, чтобы возбудить во мне непреодолимое желание спорить. Но когда говорит поэт, поэт совершенно свободный, богатый, счастливый, признанный и даже как бы пользующийся правом неприкосновенности, от него ожидаешь поучения ясного, открытого, здравого; невозможно поверить, чтобы у этого человека было что-то похожее на отсутствие совести; и нельзя без краски стыда читать следующее: «Пусть в мирное время на земле каждый занимается своими делами. Побежденным на войне приходится приспосабливаться к неприятельским войскам…» «Каждого энтузиаста к тридцати годам надо распинать на кресте. Если он узнает жизнь, из одураченного он станет мошенником». «Святая свобода печати, — какую пользу, какую прибыль, какое преимущество она вам дает? Налицо только одно ее последствие: глубокое презрение к общественному мнению». «Есть люди, страдающие манией фрондирования против всего великого; они как раз и ополчились на Священный союз; а ведь невозможно представить себе ничего более величественного и более спасительного для человечества…» Под этими словами, унижающими того, кто написал их, стоит имя Гете. Когда Гете писал это, ему было шестьдесят лет. Равнодушие к добру и злу бросается в голову: можно опьянеть от него, и вот к чему оно приводит. Печальный урок. Грустное зрелище. Здесь умный человек превратился в илота.

Цитата может стать позорным столбом. Пригвождая к нему у большой дороги эти мрачные фразы, мы исполняем свой долг. Написал их Гете. Надо помнить об этом, и пусть никто из поэтов не повторяет его ошибки.

Загореться страстью к добру, к истине, к справедливости, страдать вместе со страждущими, ощущать

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату