при Канцлере Казначейства, британском эквиваленте нашего министра финансов. При всем при этом, причем как раз в силу своего происхождения, дух которого столь глубоко укоренился в классовой структуре и традициях, именно Руперт наиболее живо являл собой новую, меритократичную и предприимчивую Британию, которую так настойчиво миссис Тэтчер вызывала к жизни.
— Казначейство оказалось ужасно старомодным, — сказал мне Руперт. — Все обдумав, я пришел к заключению, что центром интересов в Британии становится бизнес, а не правительство.
В былую эпоху, объяснил Руперт, почетную карьеру для тех, кто — подобно ему самому — ходил в привилегированные закрытые школы для мальчиков, а затем в Оксфорд или Кембридж, можно было сделать в церкви, армии или военно-морском флоте, Министерстве иностранных дел или же в Казначействе. Вплоть до недавнего времени, к примеру, до поколения его отца, то есть, для тех, кто достиг совершеннолетия в пятидесятые и шестидесятые годы, все это по большей части сохранялось. Но теперь старый порядок отмирал. 'Не думаю, чтобы кто-то из моих сверстников этим огорчались, — сказал Руперт. — Когда столько талантов забирает себе государственная служба, не приходится удивляться, что наш уровень жизни упал ниже итальянского'.
Сейчас наиболее привлекательные карьеры лежали в бизнесе, особенно в банковском и консалтинговом. 'Как бы то ни было, — добавил Руперт, — я, скорее, похож на тебя. Прослужив в госаппарате, мне захотелось попасть в частный сектор, пока я на это способен'.
Руперт не подходил под определение «лирика», но, тем не менее, даже ему Стенфорд представлялся трудным. Как-то раз, когда я в обед пересекся с ним в кафетерии, его лицо показалось мне особенно желтовато-болезненным. Под глазами пурпурные круги, волосы спутаны, а одежда помята до такой степени, что для члена одевающегося в мягкий твид высшего класса Великобритании это было нечто из ряда вон выходящим. Но при всем при этом Руперт сохранял губы плотно поджатыми. Он сдержанно кивнул мне в приветствии и затем сказал только одну фразу: 'Определенно, здесь они умеют держат человека в узде'.
Японцы образовывали собой подгруппу, которую, как я обнаружил, можно описать только одним словом, пусть даже это и штамп: непостижимость. И причина была самая что ни на есть примитивная. Они едва говорили по-английски. Тот разговорный язык, которым пользовались американские студенты в свободной обстановке ('Лопал уже? — Не-а. — И я нет. Пошли заточим?') для японцев был просто-напросто недоступен. Если задуматься, они, наверное, и нас-то считали непостижимыми. Когда японцы и американцы предпринимали-таки усилия как-то пообщаться, все это именно тем и оборачивалось — одним большим усилием. Можно было видеть, как обе стороны напрягаются и дарят друг другу особенно широкие улыбки, и как потом японский студент мучительно строит фразы, в ответ на что американский студент не менее мучительно пытается понять, что же было сказано. Даже гораздо позже, когда у нас на руках оказалось больше времени, японцы предпочитали держаться друг друга во время отдыха. А что делать? Быть рядом с американцами — работа не из легких.
Одного из японцев, которого мне удалось узнать лучше других, звали Дзэнъитиро Такагава. «Дзэн», — сказал он, когда мы знакомились. Я выдавливал из себя одну вымученную улыбку за другой, пока он повторял это коротенькое слово, и лишь потом я смог догадаться, что он имел в виду не форму буддизма, а просто предлагал звать себя этим прозвищем. 'Я работаю с Мицуи. Я работаю здесь в Америке. Здесь в Калифорнии. Уже два года'. Дело шло медленно.
Мы с Дзэном провели некоторое время вместе, перед самым началом семестра, когда у нас оказалась пара свободных дней, между подготовительными занятиями и официальным курсом. Как-то вечером мы сходили в японский ресторан в центре Пало-Альто. 'Я тебе покажу, как едят настоящие японцы', — сказал Дзэн, предвкушая это событие. Он заказал суси и суп мисо.[12] Затем попросил официанта принести нам тарелку с грудой овощных тэмпура: большие куски капусты и брокколи, жареные в кипящем масле, что на вкус делало их похожими на 'Кентакки Фрайд Чикин'. Дзэн настоял на том, что платить будет он ('Японская еда, японский человек должен платить!') и завершил вечер, одну за другой заказывая бутылочки с горячим сакэ. Мы пропустили далеко не один тост за предстоящий год. Вскоре и я сам начал звучать, как Дзэн. 'Американский человек и японский человек, друзья! — слышал я от самого себя. — Бонсай! Бонсай!' (Я был уверен, что 'бонсай!' означает 'да здравствует!' Дзэн дождался следующего утра и очень-очень вежливо поведал, что прошлым вечером я именовал его карликовым деревом). У меня были очень большие надежды на дружбу с Дзэном.
Но мы потеряли связь, причем незамедлительно.
Недели две после начала занятий я звонил ему по вечерам каждые два-три дня и всякий раз попадал на его американского соседа по комнате. 'Дзэна нет. Он в читалке и оттуда вообще не вылазит'. Когда мне все же удалось отловить Дзэна как-то в обед, он выглядел бледно, даже по стандартам усталых, переработавших студентов.
— Дзэн, — сказал я, — тебе надо на пару часов развеяться. Может, в эти выходные опять сходим в японский ресторан?
— Будет очень трудно, — ответил Дзэн. Он печально затряс головой. — Пожалуйста, пойми, мне очень тяжело по-английски. Подумай, как много наши учителя задают. Потом, пожалуйста, подумай, что для меня все надо, может быть, в три раза, может быть, в четыре раза долго читать.
Конечно. Языковый барьер был столь высок, что Дзэну приходилось отдавать последние крупицы сил на его преодоление, в противном случае остается только свалиться с этого забора и претерпеть унижение. Дзэну, пожалуй, не грозило совершить сэппуку[13] в общежитии Мицуи, если его исключат из Стенфорда за неуспеваемость, но измотанное выражение лица ясно давало понять, что начальство этому не обрадуется и я хорошо мог видеть, как мои попытки поддерживать дружеские отношения с Дзэном становятся лишь еще одной причиной истощения его энергии. Я сдался.
Хотя возникало впечатление, что и Джо, и Филипп, и большинство других «физиков» работали столь же упорно, как и я, приходится отметить, что нашлись и такие «лирики», которым осенний семестр показался чуть ли не примитивным. Гуннару Хааконсену, к примеру.
Рост шесть футов один дюйм, поджарый, мускулистый, симпатичный. Голубоглазый блондин, Гуннар походил на прямого потомка Лейфа Эриксона.[14] Ныне двадцати пяти лет от роду, он окончил Амхерст по специальности экономика, после чего проработал три года в Нью-Йорке в качестве финансового аналитика для Беар Стернс. Гуннар был среди тех студентов, к которым я присоединился на ужине после «Ориентации», и когда, сидя за пивом с тостами, он спросил у меня причину учебы в бизнес-школе, я, помнится, наполовину всерьез, наполовину в шутку, ответил: 'Потому что здесь на год короче, чем в аспирантуре для адвокатов'. Гуннар даже не улыбнулся. Когда же я задал этот вопрос ему, он поставил пивную кружку, наклонился ко мне через весь стол и уставился прямо в глаза немигающим, стальным взглядом. 'Чтобы сделать квантовый прыжок в финансовых кругах'. На мгновение мне стало ясно, что могли чувствовать туземцы, когда в их деревне появлялись викинги.
Гуннар ходил на те же занятия по лесоводству и компьютерам, что и я. В обоих классах он сидел на 'верхней палубе' и выглядел скучающе. Когда я как-то подсел к нему за обедом, он пожаловался на темп. Я был уже готов поддакнуть, как вдруг мне стало ясно, что Гуннар считал темп слишком медленным. Ему начинало приедаться вечернее времяпрепровождение в магазинах Сан-Франциско и лежание на пляже по выходным. Он пришел в бизнес-школу учиться. 'Когда они соберутся дать мне что-то новое, чего я еще не знаю?' Даже та поза, которую он занимал, развалившись на своем стуле в классной комнате, давала понять, что Гуннар находит осенний семестр элементарным и неадекватным, и что не надо большого воображения, чтобы понять, во что он ставит меня и прочих лириков. Про себя я начинал звать его 'Мистер Корифей'.
'Мистером Совершенство' был Джон Лайонс. Шесть футов два дюйма ростом, симпатичный, бывшая футбольная звезда университета Дьюк. Джон вырос в Дарьене, штат Коннектикут, одном из наиболее богатых пригородов Нью-Йорка. Окончив Дьюк, он получил место в небольшой, но динамичной брокерской компании, Леопард Сикьюритиз. Он проявил себя настолько ярко, что сейчас фирма оплачивала его учебу в Стэнфорде, в то время как сам он продолжал на нее работать в свободное от лекций время, связываясь со своим манхэттенским офисом по факсу, установленному в его комнате. Джон водил шикарнейший, черный как вороное крыло, БМВ, и ходил — нет, скорее даже, вышагивал — вразвалочку, как этого и можно ожидать от абсолютно уверенного в себе, беззаботно-веселого и жизнерадостного светила первой величины. Но вместо того, чтобы вести себя заносчивым снобом, он в действительности оказался на