выражало, но Сенхжерен сумел что-то прочесть в незрячих глазах.
— Дай мне умереть, — наконец прошептала она.
Эти слова пронзили его, как горячий ветер пустыни, хотя ему приходилось слышать их раньше бессчетное количество раз. Он снова протянул ей чашку с водой и произнес в смятении:
— Пей!
На этот раз ей удалось выпить немножко больше, но она тут же закашлялась.
— Я хочу умереть, — сказала она, когда вновь смогла заговорить.
— Почему? — невольно вырвалось у него.
— Разве можно так жить? — прозвучало вместо ответа.
У него не нашлось слов утешения, зато была выносливость, позволявшая поддерживать эту девушку сколько угодно, — больше он ничем не мог ей помочь. Оглядывая двор Дома Жизни, раб попытался вспомнить, сколько раз он сталкивался со столь же безнадежными случаями, как этот, и сказал:
— Вода еще есть.
Из ее горла вырвался звук, который когда-то мог превратиться в смех, но солнце выжгло в ней смех, как и все остальное. Голова ее запрокинулась, щека коснулась его руки, и девушка тут же вскинулась с внезапным ужасающим воплем.
— Нет!
— Сделай глоток, — велел Сенхжерен, пытаясь поднести к ее губам чашку, но девушка рывком оттолкнула ее, пролив на себя воду и тем самым усугубив свои муки. Ему оставалось лишь поддерживать умирающую, которая брыкалась и извивалась.
— Перестань, — монотонно повторял он, не опуская руки.
Наконец она беспомощно обвисла на ней и со стоном перевела дыхание, а потом очень отчетливо произнесла:
— Положи меня.
— Нет, — сказал он.
— Ты ведь не можешь держать меня так все время. Положи меня.
— Нет, — повторил он, — и не проси.
Она расставила ноги пошире.
— Я могу стоять сама. Посмотри. — Ее тело содрогнулось, когда она попыталась выпрямиться.
— Ладно, — решился наконец Сенхжерен, — я подведу тебя к стене, и ты сможешь на нее опереться. Потом принесу тебе снадобье. Оно облегчит твою боль, если ты сумеешь сделать хоть пару глотков.
Она посмотрела на него невидящими глазами.
— Сумею.
Он помог ей сделать несколько шагов до стены и упереться руками в ребро небольшой ниши.
— Я скоро вернусь. Держись. Или кричи. Я сразу же прибегу. — Обезображенное лицо мало что выражало. — Мужайся.
Сенхжерен понимал, что слова его звучат глупо, но ничего лучшего не придумал и поспешил к Дому Жизни, надеясь, что у нее хватит сил продержаться. Входя в храм Имхотепа, он ударил в ладоши, подзывая кого-нибудь из рабов, и первому, кто подбежал, сообщил:
— Мне нужно попасть в комнату с лечебными травами.
Раб пошел впереди него, громко оповещая всех, что в храме находится Сенхжерен. Возле двери в хранилище дремал молодой жрец. Его лишь недавно допустили к несению храмовой службы. Заслышав шаги, он заставил себя проснуться и выслушать, что понадобилось рабу, который служил при Доме Жизни, но никогда в него не входил.
— Против правил, — коротко бросил он, когда Сенхжерен умолк.
— Тут все против правил, — кивнул Сенхжерен. — Девушку нельзя спасти, так зачем же ей мучиться? Если дать ей настой, о котором я говорю, она легко расстанется с жизнью.
Молодой жрец покачал головой.
— Не слишком ли легко? — спросил он, с подозрением глядя на чужеземца.
Сенхжерен горестно рассмеялся.
— Настой ускорит ее уход всего на полдня. Разве это имеет большое значение? Либо мы все это время будем выслушивать вой обезумевшей умирающей, либо она во сне перейдет на попечение бога мертвых Анубиса.
— Не мне решать, — отрезал молодой жрец, озираясь по сторонам.
— Не тебе, ибо я все решил, — не отступал Сенхжерен. — Или иди и сам приглядывай за несчастной.
— Я? — молодой жрец попятился, потом облизнул губы. — А вдруг кто узнает?
— Тогда и ответ держать мне, — сказал Сенхжерен. — Я приму наказание. — За все годы службы при храме Сенхжерен подвергался порке лишь дважды, и молодой жрец о том знал.
— Я дам тебе настой, — сдался он. — Но если верховный жрец начнет расспрашивать, куда он девался, я сошлюсь на тебя.
— Хорошо, — согласился Сенхжерен и принялся ждать, когда юноша вынесет керамический сосуд с жидкостью, выжатой из корней и листьев карликовой хеттской яблони.
«Насколько я помню, этот настой состоял в основном из белладонны и еще одного ингредиента, скорее всего, грибной вытяжки. Жрецы всегда держали в секрете рецепты своих снадобий, и только прошедшие вторую стадию посвящения, допускались к изготовлению лекарств. В то время я еще не интересовался, как делаются настои и что в них входит, а когда сам стал жрецом, то многое в этом искусстве успело перемениться. Кстати, тот молодой жрец через двадцать лет сделался в храме главным лицом и однажды приказал меня высечь в отместку за пережитое им унижение. Он часто напоминал мне, что я тогда преступил границы дозволенного и что, будь его воля, он высек бы меня в тот же день. Но эта возможность у него появилась только двадцать три года спустя, а я… я и впрямь в тот день впервые осмелился перейти границы дозволенного и потребовать то, на что не имел права. Теперь, оглядываясь на прошлое, я не могу сказать, что именно заставило меня действовать так и почему именно Хесентатон пробудила во мне столь острую жалость. Впрочем, возможно, я и не испытывал никакой жалости и мое чувство было гораздо сложнее. Я тогда не сумел в нем разобраться, не могу и теперь, когда между мной и прошлым встали тысячелетия».
Она умерла под утро, когда в небе едва забрезжил рассвет. Обезображенное лицо было спокойно, девушка лежала на тюфяке, не испытывая ни боли, ни душевных страданий. Пока настой творил свое волшебство, она что-то напевала — звуки были ужасными, но ей они, видимо, нравились. Потом из груди умирающей вырвалось нечто похожее на прощание или имя, затем она снова легла, и огонек в глазах ее тихо угас.
Сенхжерен опустился возле тюфяка на колени и долго оставался недвижным. Со стороны могло показаться, что он тоже умер.
— Бедное, бедное дитя, — произнес он наконец на языке исчезнувшего народа.
«Отец девушки подошел ко мне после того, как она была подготовлена к погребению, и спросил, чем он может отблагодарить меня за заботу о его дочери. Впервые кто-то предлагал мне награду за мой труд, и я даже несколько растерялся. В конце концов я попросил его сделать изваяние Нефертити, жены фараона, и подарить его ей в память о Хесентатон. Как я слышал, Эхнатон остался доволен бюстом, надеюсь, эта работа смягчила и отцовское горе.
После этого случая я не мог больше спокойно наблюдать за умирающими. Их муки угнетали меня, разрушали мне душу. Я менялся, но не в один миг, а в течение нескольких лет. Я стал пытаться целить тех, кого высылали из Дома Жизни, и время от времени кто-то из моих пациентов выздоравливал. Не будь я чужеземцем и рабом, кто знает, возможно, мне разрешили бы изучать тексты самого Имхотепа. Как бы там ни было, меня к ним не допускали, но я не особенно горевал. Я шел и шел наугад, как несмышленый ребенок, впервые покинувший пределы отчего дома, и, будь у меня чуть больше свободы, наверное, повернул бы назад.