потребовался поступок или в случае неожиданной опасности. Но здесь нет ничего неожиданного, все здесь затягивает, парализует. Наше коммунальное бытие полно скрытой озлобленности и раздражения, деморализующе и низменно… Вечное и неизменное несчастье, бесконечное, повседневное, не спаивает, скорее разъединяет нас. Тут нет места поступкам и надеждам, это благо. Вечное ничегонеделание, вечный голод, вечное неодиночество… Нет, это не почва для товарищества.
Мы постепенно становимся злобными, как старые собаки, мелочными и злыми, как дряхлые старики. Да, мы постепенно превращаемся в животных. И если вскоре не наступит конец… Я предчувствую наступление часа, когда все станут ненавидеть всех.
– Что ты все время записываешь? – спрашивает меня Под.
Я незаметно захлопываю дневник.
– Все, Под, – признаюсь я смущенно.
– Все? То есть что?
– Ну, – говорю я, – все, что здесь происходит. О чем говорят, что делается, кто как себя чувствует и как у кого дела.
– И про меня есть в твоей книге?
– Конечно, Под.
– И что, например?
– Ну, что ты делаешь, что говоришь, как рассказываешь.
– Послушай, – рассмеялся он. – Зачем? Я глупый бедняк, кому интересно узнать про меня?
Я тихо смеюсь:
– Думаю, гораздо большему числу людей, чем ты подозреваешь, Под. Видишь ли, в моей книге ты представляешь сотни тысяч людей, которые страдают от того же, что и ты, которые похожи на тебя. И Брюнн в свою очередь за сотни тысяч других, кто схож с ним характером, кто воспринимает жизнь так же, как он…
– Да… – задумчиво тянет Под и прикладывает палец к носу, – теперь понимаю! И Шнарренберг, и Зейдлиц, и Артист? И Бланк, и наши баварцы, и ты сам? И турки, и венгры, и австрийцы? Ты рассказываешь обо всех, верно? Обо всех из двух четвертей миллиона?
– Да, – говорю я, – и об этих десятерых, и вон о тех двенадцати, они как бы представляют…
– А ты собираешься, это когда-нибудь напечатать? – перебивает он меня.
– Может быть, Под.
– Ага… – На некоторое время он замолкает. – Хорошо, – говорит он затем. – Да, пиши. Пиши и обо мне. Справедливо, чтобы и на родине узнали, как из наших когда-то полнокровных тел высасывали кровь, о чем мы при этом думали, говорили, что чувствовали. Но это будет ценно только в том случае, если ты ничего не приукрасишь и ничего не скроешь!
– Разумеется, Под!
– Но тогда это не напечатают! – торопливо возражает он.
– Почему?
– Потому что это так страшно, ужасно, так мерзко…
– Правде не нужно красивых одеяний, нагая она прекраснее всего, дорогой Под! – отвечаю я. – А ложь не сможет помочь грядущим поколениям и нашему миру…
К Брюнну пришел в гости электрик. Он с эшелона, пришедшего тотчас вслед за нашим. У него черная нечесаная борода и лицо как у мумии. Он говорит хрипло и отрывисто.
– Я был в Сретенске, и с тех пор у меня такое лицо мертвеца. Это забытое Богом казачье местечко, на реке Шилке. Они сунули нас в летние бараки, сквозь щели там можно было любоваться степями. Бараки стояли на крутой горе, воду приходилось таскать из реки. В бараках, где места было на 500 человек, они размещали по 800. Конечно, начался сыпной тиф. Один барак мы превратили в изолятор. Но никто не хотел туда идти, все предпочитали остаться среди товарищей. На спальных местах лежали по двое, без соломы и одеял, под ними тоже по двое. Вместо подушек – поленья…
– Ужаснее всего была жажда, – рассказывает электрик. – Но тех, кто выходил наружу за снегом, чтобы его натопить, казаки, боясь заразиться, кнутами загоняли в барак. Иногда мы хлебали воду из уборной… В конце концов поняв, что все тут подохнем, мы взбунтовались… Да, мы, безоружные, подняли бунт, потому что рядом стояла закрытой пустая больница и у русских в достатке имелись одеяла, подушки и лекарства, только они не желали ничего выдавать! К тому же американская комиссия в Иркутске – с врачами, сестрами милосердия и всеми необходимыми материалами – уже несколько недель безуспешно просила разрешения оказать нам помощь. Все без толку, верховые кнутами загоняли нас обратно в наши конуры как скот. Когда целые толпы наших стали искать смерти в реке, чтобы избавиться от мук, комендант распорядился выставить у нас часовых. Да, нам не разрешалось отнять у себя жизнь! В рождественские дни 1915 года в Сретенск приехала Эльза Брендштрём и спасла горсточку уцелевших людей от верной смерти…
– Почти как в Тоцком! – говорит Брюнн. – Значит, у нас было еще не так худо…
– Ну, – звонко восклицает Зейдлиц, – так какого нам еще тут нужно? Разве мы здесь не в раю по сравнению с Тоцком и Сретенском? Значит, будьте всем довольны!
В ходе нашего медленного, но неуклонного физического и духовного распада нас поддерживает всего несколько столпов. На их основания тщетно нападает неотвратимая гибель – они железные маяки в нашем беспросветном существовании. Но лишь немногие видят их, еще способны опираться на них. Большинство же уже столь слепо и раздражено, что не видят их огней, не желают их видеть.
Вчера некоторым старым обитателям лагеря пришли посылки с родины. Среди прочих получил пакет из дому и молоденький пехотинец с нар, что напротив наших. Он лежит рядом с нами, и я вижу, как он гладит новые рубашки, а носки домашней вязки прижимает к губам.
– Фенрих, – говорит он вечером, и я вижу счастливый блеск в его глазах, – я получил посылку, мою первую! От мамы! Теперь я спасен! Хотите взглянуть?
Я смотрел на пакет и видел, несмотря на то что он уже три-четыре раза развертывал и свертывал его, как руки его матери любовно укладывали мелочи…
Следующим утром я вижу этого пехотинца плачущим и иду к нему. Подходит Под – ну как же Под может оставаться в стороне, когда кто-нибудь обижен?
– Чего хнычешь, рохля? – грубо спрашивает он. Под всегда становится грубоватым, когда в душе у него поднимается нежность.
– У меня… у меня…
– Гм, понятно… Там были еще и рыбные консервы, говоришь?
– Да, селедка…
– Отлично!
Под отправляется на поиски, уткнув нос в землю, словно заправская ищейка. Через час возвращается. Пакет под мышкой.
– Вот только консервы тю-тю! – говорит он. – Но ведь их мамаша не сама делала, верно? Вот так, паренек, а в следующий раз не зевай, ясно?
Мы забираемся на нары.
– Кто это был, Под?
– Конечно, Мейер, кто же еще?
Мейер – мерзкий малый, известный вор и негодяй.
– И что ты с ним сделал?
– А, да ничего особенного, вкатил пару оплеух по его воровской роже…
Вечером я узнаю, что Мейера отправили в госпиталь. Под, видимо, избил его до полусмерти.
Я говорю ему, что за это он схлопочет плетей, если кто-нибудь на него донесет.
– О, – равнодушно отвечает Под, – это не страшно. Парень получил свою посылку. Это самое главное. И Мейер больше не станет красть. А я – спина у меня широкая…
Брюнн постепенно отдаляется от нас. Недавно завел новых друзей на соседних нарах и поступил при этом не очень разборчиво. Он обычно покупается на подобных людей, которые – в чем нередко есть зерно истины – не в состоянии удержать поток красноречия.
– Нет, – сказал он вчера, – то, что мы тут сидим и гнием, – всего лишь естественное следствие нашей политики. Что такое германский солдат? Машина, цифра, серая скотинка…